Поиск по этому блогу

Образы дома и матери в произведениях адыгских авторов ХХ в. (к вопросу об особенностях семейного воспитания адыгов)

Семейная линия просторно и размашисто наблюдается в отечественной прозе XIX в. Классик русского словотворчества А.С.Пушкин подчеркивает следующее. В период, когда дворянин из «Евгения…» Дмитрий Ларин отправился «на небеса», он оказался реально ушедшим и подлинно провожаемым, поскольку семейный плач был откровенным, искренним и потому более «чистосердечным», чем что-либо иное. Соглашаясь с классиком заметим, что аналогично интенсивна семья как объект описаний и в литературе нового века. Рассматриваемая нами в рамках чтений семейная тематика (проблемы дома и семьи) нередко утверждается в литературоведении в качестве центральной, уверенно стрежневой не только в творчестве общенациональном, но и в культуре русской. Продуктивные отзвуки тематики раздаются даже из дальних литературных рукописей Древней Руси. 
Так, к примеру, по поводу обожаемого супруга (представительница аристократии Ефросинья) скучает, рыдая в «Слове о полку Игореве», когда реально действующим лицом здесь оказывается выслушивающая ее стена. Современные литературоведы и культурологи в функционирующем сегодня восприятии дома выделяют несколько тематических категорий, которые можно обобщить в группы, это: 1) так называемый душевный Дом (т.е. психология индивида); 2) семейный Дом; 3) Дом-Родина. Некоторые авторы (к примеру, Н.Азарова) выделяют еще категорию четвертую – Отечество Небесное (термин Н.Азаровой), хранящее и оберегающее для человека родную землю. [1] Таким образом, родное для человека поселение, взрастившие и сформировавшие его стены полностью осознаются и современной наукой, и современными авторами. К примеру, в повести «Семь дождливых дней» (М., 1974) адыгский автор прошлого века Пшимаф Кошубаев рассуждать, повествовать и философствовать разрешает персонажу только если тот попадает в родной аул, в известную и знакомую ему среду. Как объясняется данное явление в адыгской современной филологии, «И лишь здесь, дома, рядом с родителями, друзьями и соседями, парень раскрывается полностью и становится гораздо более близок читателю, чем тогда, когда он был в городе, в чужой для него атмосфере» [2, с.  104].

Следовательно незыблемыми при таком подходе остаются такие базовые ценности, как дом и мать, более того, неразрывные в своей важности и актуальности для индивида. А что касается северокавказского индивида – либо описываемого (персонажа), либо описывающего (рассказчика) – то подобное сочетание явлений здесь актуально еще в большей степени. Функционирующий по сей день в северокавказском социуме этнический кодекс действует в полной мере, а значит: интенсивно и многогранно (по своим проявлениям),  многократно и мощно (по своей активности). Боготворящий и превозносящий старших рядовой кавказец сегодня (как и многие века назад) в любом возрасте боится предстать перед земляками нарушителем родовой чести, каким-либо обидчиком своего семейного клана либо проклинаемым матерью сыном. Что же касается непосредственно названных нами выше семейных явлений (Дом и Мать), то проблеме обнаружения фигуры Дома, нахождения в нем Матери, а также более тщательному выявлению и более детализированному вскрытию данной схематической идеи в отечественной литературе (в частности, в ее средне- жанровой прозе), возможному ее теоретическому и практическому рассмотрению как отечественные, так и иностранные ученые дарят весьма скромную заинтересованность. Однако авторы художественных текстов (как прошлого, так и нынешнего веков) проявляют в данной тематике завидную активность. Данное, избираемое ими, образное сочетание, парный образ можно считать обоюдно- выраженным: дом – некое воплощение матери и, напротив, мать как олицетворение дома. В частности, у адыгского автора А.Макоева («Возвращенное небо», Нальчик, 2015) такие художественные образы даже сравниваются напрямую. Аналогичные у него по своей уютности и Дом, и Мать выдерживают веяние времен, одинаково соблюдают санитарно-гигиенические требования, идентично стремятся соответствовать качественному дизайну (рассказ «Сады Масират»). Описывая помещение, сравниваемое с матерью, рассказчик подчеркивает отсутствие в нем какой бы то ни было кривизны или остроты; неизменную украшенность его какими-либо узорчатыми тканями и, соответственно, – «все по-доброму, все душа принимает» [3, с. 134]. 

В данном случае у автора много аналогий: не только в описании дизайна, но и в строках о характере. Смотрящие на улицу окна овеяны материнским обаянием, обязательный в доме покой создает ощущение постоянного и гарантированного созвучия с собственными мыслями героя. Умение выслушать и согласиться, излучаемые обаяние и тепло, тишина и расположение к покою, – подобные, выделяемые автором и в доме, и в материнском нраве, черты заставляют согласиться читателя. Как говорит об этом сам рассказчик, мебель в родных стенах также способна высказываться на пользу опекаемого материнством персонажа. Так, материнская кровать в данном эпизоде зазывает утомившегося и вещает герою: «ложись, дитя мое, отдохни, и знай, что тебя здесь любят, здесь ты всегда права, и только здесь могут быть покой и счастье» [3, с. 134]. И, уже детально настроенный данным абзацем, читатель вполне адекватно готов воспринять появление матери в кадре, у изголовья героини. 

Подобная гипертрофированная расположенность кого-либо из родителей в любой момент броситься по зову к чаду отнюдь не нова для отечественной литературы. Она была активна еще в прозе XVIII в., изучаемой по сей день в рамках российской школьной программы. В частности, у Дениса Фонвизина в его классической «Недоросли» (М., 1963) безотчетное, далекое от понимания, но поражающее мощью обожествление главной героиней имеющегося у нее отпрыска (Митрофана) непредсказуемо по направлениям и вариациям своего развития. Оно способно обретать наиболее полярные и кардинальные проявления, – как восхищает, так и пугает публику. К примеру, во втором ключе. Культивирование родительницей собственного чада приобретает здесь несомненно безобразные конфигурации, когда буквально целью жизни первой оказывается стремление пристроить второго. Мечтой для капризного и опекаемого мамой становится мысль стать супругом состоятельной женщины. В данном прозаическом произведении указанного времени и указанного автора отсутствуют симпатия, гармония во внутрисемейных отношениях: здесь  устрашенный Простаков во многом и постоянно покоряется резкой, повелительной супруге, тотально повелевающей всем: и поместьем, и служащими, и кадрами, и жильем. Однако возможны у Д.Фонвизина и позитивные проявления таких авторских установок. В ситуации, когда свадебные воздушные замки для семьи Митрофана разбиваются о реальность, а также, как оказывается в итоге изложения, поместье (по воле суда) заключают под досмотр, мать здесь совершает оборот к уже обязанному быть взрослым отроку, надеясь рассмотреть в нем требуемые, хотя бы разовые, содействие и поддержку. Однако в ходе констатации читателем факта противостояния неблагодарного сына и настойчивой матери, выясняется непродуктивное и даже ухудшающее вложение родителем плохо рассчитанных сил, времени и средств (как душевных, так и материальных) в растущую личность. Видя в реакции сына просьбу оставить его в покое («Отвяжись, матушка, как навязалась!») мы понимаем, что о какой-либо искренней и душевной, добросердечной и благонравной связи благородного отпрыска со внимательной матерью у Д.Фонвизина итоговая колея не выводится. Более того, подобный исход, с точки зрения писателя, вполне ожидаем и предсказуем, поскольку он есть «злонравия достойные плоды» [4, с. 67].

Аналогично по своей интенсивности проявление хозяйствующей власти со стороны старшей женщины в семье однозначно напоминает пушкинских Лариных («Евгений Онегин»). Такая семейная модель у А.С.Пушкина довольно необычна для ее времени. Имеет место твердое и устойчивое  созвучие между супругами, межличностная гармония и согласие. И это несмотря на то, что жена повелевала имуществом, командовала прислугой и планировала расходы весьма своевольно, по выражению автора, «мужа не спросясь». В целом, образ матери, нередко выступающей участницей происходящих в произведении событий, можно считать традиционным для многих отечественных авторов. В частности, у одного из классиков русской литературы XIX в. Николая Карамзина красиво и выразительно выведены в сюжете повести «Бедная Лиза» семейные связи тихой и старательной деревенской девушки с ее родительницей. Такой круг отношений вполне способен, по мысли писателя, породить в текстовом получателе искреннее сочувствие. Обе женщины у Н.Карамзина ласково нуждаются друг в друге, ожидая «хором» избавления от настигшей их трагедии – уход в мир иной отца семейства. Оставаясь верными наработанной ими добродетели, они не поддаются идущему на них напору нищеты, невзгод. Это классическая семейная модель в отечественном обществе, когда пожилая женщина ликует по поводу непритворного чувства Лизы к аристократу, а решающаяся на уход из мира сего, отчаявшаяся дочь, в первую очередь, беспокоится об оставшейся матери, поручая подруге заботу о ней. Восторга заслуживает также домовое семейство неравнодушного предводителя русского старообрядчества, разгрузившее супруга и отца на гнеты выдворения, на мучения за религию («Житие протопопа Аввакума»). Преимущественно аналитиками данных текстов вспоминается следующий сюжетный кадр, когда семейная позиция решает дальнейшее судьбоносное развитие. Супруга протопопа, истерзанная и истощенная длительной, продолжительной босой ходьбой вдоль диковатой державы, повернувшись к супругу, возглашает: «Долго ли мука сея, протопоп, будет?» [4, с. 46]. Причем, распознав от него реакцию, состоящую в том, что это продолжится до самого жизненного конца, она смиренно и безропотно соглашается мучительно плестись далее. 

Одновременно наше утверждение о всеобщей распространенности данного образа вполне применимо к адыгским (в том числе и современным) авторам. К примеру, у А.Куека (изд. «Танцы на рассвете», 2007) родители современной адыгской девушки Саиды, отдаляющиеся территориально, продолжают оставаться важной компонентой ее бытовой обыденности. Живущая и обучающаяся в городском вузе студентка (повесть «Три дня из жизни чылэ») в числе основных рядовых трудностей имеет отнюдь не учебные, а личные (связанные с родителями) ощущения. Скучая о встрече с ними, она постоянно озабочена тем, чтобы съездить, переживая по поводу их здоровья и торопясь увидеть их, возможно, так нуждающихся в данный момент, в их месте (дома) именно в ее поддержке. Узнавшая о недавнем месячном пребывании дорогой мамы в больнице, а затем увидевшая драгоценного отца в недомогании, обязанная вернуться к учебе девушка тревожно возбуждена и не может успокоиться. Провожающий Саиду отец, одоленный легочным приступом в момент прощания, не сумел спокойно попрощаться с ней и запомнился ей измученным кашлем больным. Такая сильная картина продолжает оставаться в уме и в сердце девушки, что мешает ей сосредоточиться на учебе. И потому читатель ее понимает: «Последнюю неделю перед летними каникулами Саида провела с трудом. Всю дорогу от Нальчика до Майкопа ее не отпускали тревожные мысли» [5, с. 45]. 

К тому же, несколько в условный противовес интенсивной заботливости Саиды выглядят некоторые дети в германских семьях у другого адыгского автора Инала Чатао (роман «Джем и Элен», 2013). Размышляющий на глазах читателя один из героев здесь, на морском берегу наблюдает за резвящимися в море девочками-подростками адыгского происхождения. Обитающий в Германии европейский житель, хотя и считает детские игры инфантильными, однако противопоставляет девочек германским подросткам. Джем понимает, что обычно немки не по возрасту теряют целомудрие, он осуждает менталитет немецкого социума касательно женщин – якобы свободный, часто излишне. Общество, в котором большая часть совершеннолетних девушек живет и бытует вне стен родительского дома, говорящий объясняет тем, что «родители им были в тягость, знаете ли» [6, с. 83]. Джем гадает о пугающем его на государственном уровне будущем («Ему было жалко немецких родителей, в Германии семья явно рушилась» [6, с. 83]). На такой основе он фактически восхищается своими героинями, чистыми, невинными  и любящими мать: «А эти девочки были привязаны к матери, к тому же вообще наивны, простодушны и далеки от суровой повседневности» [6, с. 83]. Как говорит о настойчивости этого персонажа адыгский профессор К.Н.Паранук, анализируя прозу Н.Куека, «в образе Адиюх воплощен уже образ матери, она – мать солнцеподобного героя, сына богочеловека Тлепша. <…> Она входит в их сны, является им в самые ответственные моменты, чтобы дать мудрые советы, уберечь от ошибок, сподвигнуть на мужественные поступки» [7, с. 100].

Более того, у другого адыгского автора современности Александра Нажжара (изд. «Изгнанники Кавказа», 2002) супруга шейха Мансура Сатаней, выступающая в роли матери для других персонажей, способна даже, по воле автора, на педагогически- обусловленные изыскания. Занимаясь в бытовой реальности анализом и мысленным мониторингом, она тщательно изучает и применяет фактические воспитательные приемы и методические технологии. Нередко прогуливаясь по природным участкам она, наслаждаясь красотами окружающей растительности, тщательно и эмоционально анализирует свои семейные обязанности. Перечисляет про себя требуемые при формировании адыга личностные компоненты, вспоминает и систематизирует сделанные ею действия, сказанные фразы. Это позволяет ей произвести мысленно психолого-педагогические прогнозы, потенциально возможные для того или иного члена  семьи. Радуясь тому, как ее сыновья научились уважать слабый пол, она вспоминает эпизоды их поведения, иллюстрирующие данное утверждение. В частности, если в ходе драки появлялась женщина, они мгновенно прекращали сражение; либо когда, будучи всадником, один из них наталкивался на женщину, он непременно сходил с коня и «пешком» ожидал, пока она пройдет в знак уважения к ней. Таким образом, рядовая адыгская женщина разрабатывает индивидуальную воспитательную технологию, применяя и апробируя ее на членах собственной семьи.  

Но в качестве более наглядной иллюстрации к тезису об активности образа матери в современной адыгской прозе затронем строки из сборника  рассказов А.Хагурова (изд.«Переправа», 2014). Упоминая эту линию уже в эпиграфе к своей работе («Маме, брату Аслану, сестре Чупе, всем матерям и их детям…» [8, с. 3]), автор строго и безапелляционно следует данному принципу на протяжении всего изложения. Находящийся в разлуке с матерью подросток в «Переправе» активно следит с высоты за происходящим на реке, однако не менее активно налаживает здесь некую психо- технологию. Процесс слежения мальчика за переправляющимися через реку людьми и поиска среди них родной материнской фигуры оправдан. Уставший от разлуки и мечтающий увидеть маму ребенок понимает свою оторванность от реалий, однако позволяет себе такое действо, несколько успокаивающее и утешающее его в его волнениях. Рассматривая в чужих людях материнские черты, присуждая их имуществу и одежде материнские признаки, он не оставляет надежды увидеть ее и счастлив в своей игре. Как поясняет эту ситуацию рассказчик, «Игра на то и игра, чтобы рождать надежду на выигрыш» [8, с. 45]. И для большей наглядности писатель удачно изображает данную картину переживаний юноши на фоне постоянно раздающего голоса кукушки. Как помним из советской литературы (а с ней и идеологии) кукушка всегда воплощала женщину, отказывающуюся от рожденного ею чада. И весь соцреализм целиком выстроен на негативе по отношению к данной птице. И потому подобный контраст в изложении адыгского автора весьма нагляден и ощутимо ранит читателя. А особенно болезненно он задевает читателя, выросшего на описываемом автором берегу реки Белой: знакомы здесь и берега, и голоса кукушки, и пролетающие стремительно со множеством птенцов ласточки (некие антиподы кукушкам). Объясняя уже погрузившемуся в пучину его переживаний читателю логику своих действий, рассказчик уверен: слова восточного лирика «Легендой сделалась моей разлуки ночь и черным жемчугом на сердце отвердела» [8, с. 56] целиком можно возвестить и в ситуации разлуки с близким, родным человеком, любимым и нужным. 

Не менее остро, чем отвердение жемчуга у А.Хагурова,  воспринимается рисуемая А.Макоевым палитра отношений с родителями. Буквально режущим и даже убивающим воспринимается здесь эпитет, применяемый автором на данном поле, – это нож как воплощение отца. Скучающая по отцу Масират (повесть «Сады Масират»), вспоминающая о нем, как об образце авторитета и трудолюбия, вспоминает о рабочем инструменте мастера. Женщина хорошо помнит фактически культивирование мастером своего инструмента и, желая восстановить ощущения детства, направляется к потаенному месту. Сарай, в котором хранилось орудие труда, стоит во дворе, и девушка с легкостью вспоминает угол («Вот здесь, слева, под крышей, и прятал он ценный инструмент» [3, с. 151]). Посвящая читателя в такие подробности и детали, автору удается расположить его к переживаниям героини, научить его сочувствовать ей, и весьма ощутимо. И вот, буквально с замиранием сердца, как Масират, так и читатель рядом с ней обнаруживают тряпицу с ножом, разворачивают дорогую для них ткань, радуются блеску острия и скорбят по поводу пореза. С годами лезвие не притупилось, и, обрадовавшись находке, эмоциональная женщина прикасается к ней, повреждая тем самым свой палец. Здесь уже имеют место другие детали, – боль, страх, расположенность и стремление остановить кровь, что в комплексе обусловливает готовность Масират применить нож (далее по сюжету, – к корове). Что также очень подробно и детализировано описано автором как некая ритуальная процедура жертвоприношения, исполнить которую Масират сочла своим долгом, но не перестает испытывать чувство вины перед животным и просит у Муры прощения. Но гордится отцом, качественно и уверенно владевшим этим дорогим для семьи инструментом, прошедшим сквозь десятилетия и столь успешно обнаруженным скучающей по отцу дочерью. По сравнению с имеющейся в отечественной литературе (русской классике предыдущих веков) нелегкой доле фермерских хозяйств и их участников, в которых работники обязаны, в ущерб православным канонам, физически трудиться в поле в течение выходных дней, применительно к теме трудолюбия, адыгский деревенский житель выглядит несколько иначе и более благородно. В частности, приводимые А.Н.Радищевым («Путешествие из Петербурга в Москву») пашущие в поле по выходным сельчане обязаны делать это, поскольку в другие дни недели их трудолюбие адресовано пашне хозяина (по выражению автора, «жёстокосердного»), причем в семье такого работника обязательно жаждущие хлеба дети никогда не наедались сахаром. И именно поэтому столь активен действующий персонаж, стремящийся прокормить семейство и порадовать близких. Аналогично и у А.С.Пушкина («Евгений Онегин») данная семейная конструкция дворянской аристократии базируется на патриархате. Его приверженцы здесь тщательно и скрупулезно берегут в обыденной реальности образ жизни своих предков. При этом растущие наследницы обучаются с опорой на замысловатое слияние повествования книжного (официального) и вероисповедания православного. Таким образом, трудолюбие налицо.

Причем в рамках данной линии трудовой (и семейной) активности в адыгской прозе также происходит появление другого частого для семейной тематики образа. Постоянно действующий герой (героиня) в произведениях адыгских авторов нового века, – это дядя или тетя. Так, мать героини А.Макоева подробно, детально и эмоционально посвящает Масират в неизвестные дочери ранее факты, события, нравы, относящиеся к  судьбе своей родной тети (т.е. двоюродной бабушки Масират). Несмотря на наличие некоторого дискомфорта, появление в кадре самой тети, пришедшей с супом навестить героиню, слилось в восприятии Масират в единый речевой поток обеих пожилых женщин. Либо всерьез переживающая за своего дядю Мадина («История Зула» того же автора). Приехавшая к родственникам в гости племянница рада встрече, радость взаимна и упиваются ею все участники общения. Однако начавшиеся у пожилого человека с возрастом недомогания в области сердца настораживают его, пугают членов семьи и вынуждают Мадину заняться его здоровьем. Однако более нуждающийся сейчас в медицинской помощи Зул получает ее от Мадины, поддерживаемой в этом деле и дядей, и тетей, и предоставленными ими помещениями, инструментами и продуктами. Таким образом, вновь налицо образы положительных героев – дяди и тети в адыгском доме, всегда готовые на отдачу во благо ближнего и щедрые душевно, то есть достойные адыги. Аналогично и в древнерусской литературе («Повесть о Петре и Февронии Муромских»): сквозь многие судьбоносные перипетии протягивают взаимную влюбленность, преданность друг другу муромские представители как аристократии, так и нижнего слоя (озвученные в заглавии). Князь Петр и мудрая Феврония, уже на завершающей границе собственного судьбоносного для них бытия, вступившие в средневековое монашество, обитают в различных обителях. Однако имеет место здесь удивляющая констатация созвучия случающегося. Эти персонажи настолько связаны друг с другом, слышат один другого вплоть до того, что покидают мир бренный одновременно, единым моментом, единой датой в календаре. Причем трупы их, как подчеркивает история, попадают разом в общий гроб, что можно расценивать и как иллюстрацию взаимности супругов. 

Одновременно и у А.Хагурова выстраивается целая череда подобных (столь же активных) образов (причем чаще это тети: Саса, Гошевнай, Минхан, Алихан). Как это мотивирует сам писатель, «Тяжелые времена сделали особенно значимыми чувства долга и чести. Только нравственный долг заставлял тетушек возиться со мной» [8, с. 74]. Самой активной у писателя и более упоминаемой им в рассказах (даже, – различных) оказывается тетя Саса. Только представляя ее в «Переправе», писатель уже рисует ее как профессионального фермера, могущего «оживить двор» и всю его живность. Помогающий ей рассказчик, вспоминающий часы детства, рассказывает о своих обязанностях, но и живо воссоздает свои ощущения при этом. Вот он радуется успехам, а вот боится, что тетя узнает о его депрессии и очень стесняется этого. Но благородная родственница оказывается хорошим психологом: она знает о его дневном плаче, однако никак это не озвучивает, скромно замалчивает, а лишь начинает уделять больше внимания расстроенному племяннику («В ее словах появилось нечто, что сразу почувствовало мое детское сердце, столько дней ожидавшее внимания» [8, с. 47]). 

Уже здесь, при первом представлении, читатель знакомится с тетей и оказывается расположен к ней искренне. И тогда дальнейшие, происходящие по мере развития фабулы события, оказываются все новой и новой иллюстрацией, укрепляющей этот образ. Что и подтверждается следующим абзацем: понимающая подростка Саса находит выход для его депрессии. Она  погружает его в круг общения аульчан, выводит его «в свет», ближе знакомит его с односельчанами и с дальними родственниками. И тогда тоскующий в своем одиночестве юноша находит друга, перестает на переправе наблюдать за фигурами, начинает общаться с соплеменниками. Конечно, отношения юноши с взрослой женщиной далеко не идеальны. Порой возникают и трения, однако читатель прощает тетю в выводимых рассказчиком трениях, поскольку все поступки героини случаются во благо племянника. Да, порой она, излечивая его от подхваченной им инфекции, а порой запрещающая ему дальние заплывы, делает ему больно. Но мы понимаем, что невозможно, не причиняя боли, удалить язву. И потому не осуждаем яростную в ее рвении тетю.  

Воспитательные методы внутри семьи обычно сильны и эффективны, однако не менее активными можно назвать этнически выработанную методику – аталычество, что также нередко упоминается в художественной прозе адыгов сегодня. Подробно останавливается на посвящении читателя в аталычество уже упоминавшийся А.Нажжар в его «Изгнанниках Кавказа». Аристократия соседних аулов, соблюдая традиции предков, следует вековым педагогическим законам. Семейная методика аталычества, подразумевающая обмен новорожденными детьми между семьями соседей, активна в описываемом автором ауле. Выросший в семье аталыка герой по достоинству оценивает привитые ему наставником умения и навыки, дарованные знания. Обучился он здесь ездить верхом, владеть оружием, выходить на охоту, размахивать саблей. Однако, помимо физических, воспитанник получает в полном объеме весь спектр возможных интеллектуальных знаний, умений и навыков. Как утверждает рассказчик у А.Нажжара, наставник научил героя картографии, искусству размышлять, формулировать свои думы, причем мотивируется  необходимость такого умения так: это «необходимо для всякого человека, желающего однажды сидеть в качестве тамады, участвовать в совете мудрейших» [9, с. 65]. Столь же восторженно адыгские коллективные методы воспитания рисует и А.Хагуров. Выводимый им рассказчик, вспоминающий свое детство, очерчивает разнообразные шIыхьаф- ритуалы. Трактуя эту процедуру как «работа в кредит», автор объясняет, что шIыхьаф «может объявляться по любому трудоемком уделу» [8, с. 65]. И уже на данном комментарии он очерчивает соответствующие эпизоды. Сначала для одной из родственниц собирается некий «технологический конвейер» для того, чтобы вывязать платок. Основной акцент подросток делает на царящей за коллективной работой атмосфере, описывая массовые шутки и светлый настрой для одного из соседей. И вновь: общий радостно тональный охват, делающий счастливыми собравшихся, и потому мальчик готов помочь старшим, он только рад оказаться полезным. Что сохраняется и в другом эпизоде: коллективная обмазка дома дает массовый результат и чувство выполненного долга для каждого из участников, причем с легкостью – на фоне дружной инициативы («Праздник труда» или «Праздник глины»). И тут же – в том же общем радостном ключе – общеаульское катание на льду («Зимний праздник») с применением особой ледовой техники, ручной и коллективной, подробно  описываемой в эпизоде. Причем непременно под руководством кого-либо из старших. Здесь у А.Хагурова – вновь столь активна тетя Саса. Таким образом, старший у адыгских писателей неизменно конструирует и определяет происходящее в пределах собственного поля действия. Но вернемся к «Изгнанникам…» А.Нажжара. В этом случае отметим, что также упоминаемая им роль тамады в черкесском социуме испокон веков почетна, а фигура, получившая права и обязанности старшего (в том числе и по столу) являет собой признанный среди соплеменников авторитет. Он способен решать даже родовые споры, выступать в роли семейного психолога и квартального судьи в черкесском поселении. К примеру, действующие и у другого адыгского автора нового времени А.Куека («Соперник») застолья требуют выведения такого яркого образа. Называя его адыгским этнонимом «тхьэматэ» писатель здесь выстраивает вокруг него полемику и, тем самым, погружает читателя не только в этнические принципы застолья у адыгов, но и в характерные для участников нравы, обязанные для адыга быть почитаемыми. В частности, стремящийся строго наказать опоздавших гостей, тамада, отбиваясь от упреков сидящих за строгость, настаивает на своем праве наложить на них так называемую «штрафную». Виновные с наказанием соглашаются, мотивируя свое согласие тем, что «слово тхьэматэ за столом, это закон для всех» [5, с. 124]. Подобную  роль у А.Хагурова, к примеру, исполняет частый посетитель дома деда (его так называемого «делового клуба») «сказитель Махьиль». Обозначает такие посещения автор как культурную программу, обязательно исполнявшуюся в почитаемом им деловом клубе деда. И, к тому же, подчеркивает некий обдуманный график таких вечерних посиделок. Приходил активист обычно тогда, когда деловые беседы уже должны были окончиться, он тут же брался за продолжение тянущейся с прошлого раза, влекущей своей каверзой, сказочной истории.     

Одновременно, как становится ясно из комментария рассказчика у А.Нажжара, закон предков требует, чтобы наставник продолжал опекать собственного воспитуемого до тех пор, пока тот не приобретал взрослую семью, а с ней – и жену. Как очерчивает данную семейную тенденцию на собственных примерах рассказчик, когда выяснилось, что воспитанник установил для себя избранницу, «новость обрадовала его: роль аталыка – воспитателя – повелевала, чтобы он заботился о своем ученике до тех пор, пока тот остается холостым – безбрачие считалось пороком в Черкесии» [9, с. 65]. Замечая здесь, что холостой образ жизни порицался в черкесском социуме, автор не забывает упомянуть о том, что доходило до того, как «аталык помогал воспитаннику украсть невесту» [9, с. 65]. То есть фактически констатируя строгость имевшегося (и имеющегося) в адыгском социуме поведенческого комплекса, удачно способствовавшего формированию востребованной нацией личности, рассказчик позволяет себе небольшую вольность. Ни его самого, ни его слушателя отнюдь не возмущает указание на кражу: казалось бы, нарушение закона, однако применительно к ситуации «добывания» невесты адыги, напротив, поддерживали и даже поощряли такую поведенческую модель. Находящий требуемую «половинку» и ворующий ее для себя в жены считался благородным, отважным членом общества, исполняющим свой социальный долг перед семьей, родом и соседями. Потому рассказчик у А.Нажжара явно поддерживает аталыка, участвующего в семейной краже воспитанника, и более того: первый явно доволен (в некоторой степени гордится) вторым. 

А вообще, в целом по рассматриваемым нами в статье современным произведениям семейная жизнь персонажей течет в русле сегодняшних цивилизаций, она направляется по сей день адыгами в строгих хабзэ- ограничениях. Семейная тематика, в прозаическом воспроизведении весьма характерна для данного литературного круга. В частности, многие разноплановые и всевозможные моменты вероятны до женитьбы, как то: эпизоды личностных встреч и пересечений, соответствующие сценарии формирования коммуникативных кругов и пар общения, последующие модели межличностной адаптивности, взаимного привыкания и освоения, то есть, в комплексе, – атрибутика семейного партнерства. Актуальная во все времена и требуемая в среде многих нравов данная семейная тональность является эффективным и весьма продуктивным ресурсом для выстраивания сюжета писателем, что и происходит в рассматриваемых текстах. Так, у А.Макоева («Натюрморт с чайкой») наиболее тщательно освещается то, как это делает центральная в повести героиня (Лора). Потеряв мужа и проведя пару лет в роли вдовы, молодая женщина занимается устройством своей личной жизни. Интригу здесь автор заводит, опираясь на предположение о женской реакции в конкурентной борьбе ухажеров. Наблюдающая за своими поклонниками Лора обдумывает, сама с собой обсуждает и варьирует предположительные достоинства, возможные недостатки оказывающихся в ее личностном поле активистов. Осуществляя здесь погружение героини в условия обитания поклонников, писатель производит тем самым аналогично интенсивное погружение читателя в персонажные ощущения. Обнаруживая здесь некоторые улики, компрометирующие обдумываемых ею знакомых, Лора фактически раздвоена. Видя среди работ фотографа свои собственные изображения, она констатирует зафиксированное тайком свое пребывание в местах отнюдь не официальных и потому возмущена, яростно и искренне: «Какой же он негодяй! Как посмел! Почему же никто не предупредил тогда, что ее снимают. Попадись он мне!» [3, с. 76]. Осваивая обнаруженный здесь дневниковый текст интересующего ее знакомого, она частично возмущена; но порой нуждающаяся в мужском внимании молодая женщина частично удивлена приятно: «Эти двое, внезапно появившись в ее жизни, разволновали тихий омут ее безрадостного существования и заняли воображение» [3, с. 75]. 

Зачастую в отечественной литературе типаж Дома выбивается из консервативного, привычного осмысления. Так, к примеру, в повести А.П.Платонова «Котлован» (1930) или в романе Е.Замятина «Мы» (1920) воспроизводится происходящее со временем тление и пропадание не только непосредственного образа, но и всякого конкретного его компонента. К тому же, напрямую ассоциирующийся с образом дома мир детства у адыгских авторов на глазах читателя развивается многолинейно: он и прогрессирует, и регрессирует, и заканчивается. Так, к примеру, у А.Макоева данные процессы описаны достаточно образно-выразительно, от имени рассказчика, сидящего на холме своего детства с друзьями и выясняющего вдруг, что благосклонный ранее ночной небосвод перестал быть таковым, оказываясь массивом, тормозящим временной поток. К ужасу говорящего и к жалости читателя, вселенная детства прервала свое бытие, что первый пеняет в вину себе и своим героям: «Продолжая сидеть на холме, мы и не заметили, как проросли сквозь звезды, а потом, закружившись в беззвучном вихре, сверкающей россыпью унеслись на немыслимые задворки Вселенной, под таинственные своды давно забытых снов» [3, с. 115]. Подобное, несколько романтичное объяснение процессов несвоевременного взросления, позволяет автору уже в следующем абзаце поразмыслить по поводу современников, отданных миру детства. Красиво говоря о пустоте, нагрянувшей на его ощущения, и опираясь на пустоту, окутавшую любимый им в детстве холм, он негодует. Не понимая, как мог такой замечательный склон не понравиться другим поколениям, он все-таки приходит к выводу об ухудшившемся виде с него, когда «ничто живое не радует глаз» [3, с. 115], поскольку вечерние улицы поселения не наполняются периодическим стадным тенором. Захваченный машинной техникой ребенок, уходя от жары, уверенно включит кондиционер и никогда не поведет ряженного нести по улице. Такой факт узнаваем для сегодняшнего читателя, утверждает рассказчик, к тому же вполне испытываема здесь также и пессимистическая, грустная тональность автора изложения. Действительно, по мнению современного профессора Н.Т.Гишева, «Социально-экономические условия жизни прошлых лет способствовали ослаблению духовного наследия адыгейского народа, что, в свою очередь, оказало негативное воздействие на воспитательный процесс в целом» [10, с. 46].

Либо столь же интенсивно философия детства затронута и даже расшифрована А.Хагуровым в его «Переправе». Начиная собственное прозаическое изложение среднего жанра посвященными юности эпиграфами из Н.Куека и Ш.Бодлера, их четверостишиями, писатель объясняет свою приверженность уже в итоге так: «Детство, детская психология – ключ к разгадке человека и его сознания» [8, с. 89]. Тем самым действующий автор провозглашает собственную установку на дальнейшее изложение. Она может быть сформулирована в четких ключевых словах: воспоминания, юность, «и быль, и сказка». Именно такой ключевой круг и изливается в дальнейшем авторском тексте. Как раз свои воспоминания А.Хагуров конструирует в «Переправе», комментируя их, привлекая в качестве иллюстраций классику, художественные авторитеты и факты реальности. А также, будучи профессиональным ученым-социологом, он при этом играючи делает  философские обобщения, выводит закономерную логику событий и явлений. Как признается уже в первых абзацах рассказчик, к нему по мере наступления возраста все чаще приходят яркие эпизоды детства. И на этой основе уже он переходит к раздумьям об общечеловеческих ценностях, как то: «Счастливы ли мы?», «Детство интернационально», роль детства в судьбе человека и т.д. И, наконец, стержневая догма о смысле жизни человека, выступающая итогом произведения, которой вполне можно подытожить и проведенное нами выше изложение: «Детство убеждает нас в том, что есть лишь один путь по-настоящему победить эти страдания – выстрадать их. Только на этом пути мы достигаем гармонии между земным и небесным. Гармонии, наполняющей подлинным смыслом нашу жизнь» [8, с. 88]. То, как объясняет данную тенденцию один из современных адыгских ученых, рассматривая творчество Н.Куека, мы отнесем к вышерассмотренным современным прозаикам (А.Нажжар, А.Макоев, А.Куек, И.Чатао): «Помимо общенациональных вопросов, касающихся истории и мировоззренческих аспектов жизни адыгов, в повести встают и общечеловеческие вопросы. Автор затрагивает такие, действующие во все времена и необходимые для разумного существования всех народов, нравственные категории и понятия, как Жизнь, Сердце, Небо, Великий Бог, Вода, Дом, Человек» [2, с. 141] При этом, говоря словами другого современного профессора Т.М.Степановой, ими «были освещены конфликты и противоречия, не устаревшие и для дня сегодняшнего» [11, с. 107].

Примечания
1. Азарова, Н. Образ дома в повести Андрея Платонова «Котлован» и романе Евгения Замятина «Мы» [Электронный ресурс] // Вестник Волжского университета им. В.Н.Татищева. – 2009. – № 3 // http://cyberleninka.ru/article/n/obraz-doma-v-povesti-andreya-platonova-kotlovan-i-romane-evgeniya-zamyatina-my 
2. Хуако, Ф.Н. Двадцатый век: эпоха и ее художественное отражение в северокавказской лирической повести (монография) [Текст]. – Майкоп: изд-во МГТИ, 2005. – 270 с.
3. Макоев, А.Л. Возвращенное небо: Повести, рассказы [Текст]. – Нальчик: Эльбрус, 2015. – 208 с.
4. Фонвизин, Д.И. Бригадир. Недоросль [Текст]. – М.: Художественная литература, 1972. – 150 с. 
5. Куек, А. Танцы на рассвете: Повести, рассказы, эссе [Текст]. – Майкоп: Адыг. респ. кн. изд-во, 2007. – 360 с.
6. Чатао, И. Джем и Элен: Роман. – Майкоп: ОАО «Полиграф-ЮГ», 2013. – 208 с.
7. Паранук, К.Н. Влияние мифа и фольклора на образную систему романа адыгейского писателя Н.Куека «Вино мертвых» [Текст] // Кросс-культурное пространство литературной и массовой коммуникации-4: Мат-ты IV Международной научной конференции. – Майкоп: АГУ, 2016. – 274 с. – С. 98-104.
8. Хагуров, А.А. Переправа: Сборник рассказов [Текст]. – Краснодар: изд-во КубГУ, 2014. – 158 с.
9. Нажжар, А. Изгнанники Кавказа [Текст]. – Нальчик: Полиграфсервис и Т, 2002. – 280 с.
10. Гишев, Н.Т. Все об адыгах. – Майкоп: Качество, 2002. – 372 с.
11. Степанова, Т.М., Пшимахова Б.Б. Психологизм и проблема художественного конфликта в прозе Х.Теунова [Текст] // Кросс-культурное пространство литературной и массовой коммуникации-4: Мат-ты IV Международной научной конференции. – Майкоп: АГУ, 2016. – 274 с. – С. 104-108. 

Опубл.: Хуако, Ф.Н. Образы дома и ...// Образование перед лицом современных вызовов: Сборник статей Девятых научных чтений, посвященных Дню славянской письменности и культуры. – Майкоп: изд-во Магарин О.Г., 2016. – 292 с. – С. 262-278.