Поиск по этому блогу

АКТУАЛЬНАЯ ВСЕГДА (1960-е и 2000-е гг.) В СТРАНЕ (СССР, РФ) ТЕМАТИКА ВСЕВЛАСТИЯ В ЕЕ МНОГОСТОРОННЕМ ВОПЛОЩЕНИИ

Данная статья содержит сопоставление художественного и публицистического текстов «нового времени». Рассматриваются две публикации. Это повесть Амира Макоева «История Зула» и книга очерков Бенедикта Сарнова «Империя зла», запрещенная к изданию в СССР. Выявляется имеющаяся в текстах тональность неприятия государственного всевластия, влекущая за собой убежденность в необходимости недопущения подобной стратегии в цивилизованном обществе.
This article provides a comparison of the artistic and journalistic texts of «modern times». We consider two publications. This is the story of Amir Makoev «History of  Zul» and a book of essays Benedict Sarnow «Evil Empire», which was banned for publication in the Soviet Union. Are identified in the text tone rejection of state omnipotence, entails belief in the need to prevent a similar strategy in a civilized society.
Ключевые слова: адыгская проза, А.Макоев, очерк, Б.Сарнов, сталинская эпоха, здравоохранение, литература, СССР, Россия.
Circassian prose, A.Makoev, essay, B.Sarnov, the Stalinist era, system of healthiness, literature, the USSR, Russia.
Поскольку заявленное в заглавии воплощение выделяемого нами аспекта отечественной жизнедеятельности, – и личной, и общенациональной, – ожидается «многосторонним», оговоримся сразу. Речь здесь пойдет о двух абсолютно различных формах прозаического искусства, – художественной и публицистической. В рамках первой мы рассматриваем новую повесть современного адыгского автора Амира Макоева (Нальчик); в рамках второй, – публицистику (точнее, очерки) исследователя 60-х гг. прошлого века Бенедикта Сарнова. Книга мужественного критика своего времени, по  выражению сегодняшней редакции «Новой газеты», «яркого полемиста, человека, состоявшего из вещества литературы и литературной борьбы» (3: 44), запрещалась к публикации и была выпущена лишь в 2011 г. издательством «Новой газеты». Столь разные и по жанру, и по форме, и по времени произведения, тем не менее, ощутимо перекликаются по сути, тревожащей обоих авторов. Что мы и попытаемся выяснить, конкретизировать и сформулировать далее.

Ожидающая читателя острота сюжета просматривается уже в первом абзаце анализируемой повести адыгского писателя нашего времени А.Макоева («История Зула», 2015, рукопись). Состоявшийся между друзьями ресторанный спор, вылившийся в жестокое ранение, фактически, кровавое пронзение приятеля шампуром, – такой зачин моментально напрягает и настораживает. Тогда испуганный читатель с тревогой прослеживает дальнейшую судьбу пострадавшего, везомого в больницу, но тут же немного успокаивается, уже во втором абзаце выясняя, кто курирует лечение. Это известный в регионе и в профессиональном сообществе доктор Лутов, опытный и устоявшийся специалист, уверенный в своих силах, что становится ясно по его комментариям.

Профессор Лутов принимает нить повествования на себя, становясь центральным персонажем, действующим субъектом, а пострадавший Зул находится в роли объекта – чаще пассивного, получающего уход и лечение. Являет собой такой пациент преимущественно образец отчаяния, что хорошо известно и даже преобладает в постсоветской литературе. Вспоминается здесь,  в первую очередь, недавно изданная с двадцатилетним опозданием публицистика советского критика Бенедикта Сарнова «Империя зла: Судьбы писателей» (М., 2011). Прослеживая в своем издании безнадежные судьбы целого ряда советских писателей, гонимых и преследуемых властью, автор в подтверждение приводит документальные свидетельства самих жертв. К примеру, подобный нашему Зулу, образец отчаяния встает в протоколах допроса Исаака Бабеля, признающегося в распространяемом в 30-е гг. нигилизме. Сознаваясь в подобной роли сам, И.Бабель упоминает и своего напарника, тоже известного советского писателя: «Одним из проповедников этого отчаяния был ОЛЕША (советский писатель Юрий Олеша, – Ф.Х.), мой земляк, человек, с которым я связан двадцать лет. Он носил себя, как живую декларацию обид, нанесенных «искусству» советской властью: талантливейший человек, он декламировал об этих обидах горячо, увлекая за собой молодых литераторов и актеров – людей с язвинкой, дешевых скептиков, ресторанных неудачников» (2: 17). Вот примерно подобные нотки сильнодействующего, постоянно активного отчаяния и испытывает смотрящий на неподвижного Зула читатель, ожидая от сюжета событий, сильно напоминающих репрессии и гонения 30-х гг. прошлого века.

Однако продуцируемый в XXI в. адыгским автором образ побеждает изначальное отчаяние собственной энергичностью. Такой пациент в косвенном отношении выступает весьма активным персонажем. Постоянно и уверенно выделяется появившаяся неадекватность его (пьющего человека) поведения, связываемая с травмой: его афазия (затрудненное произнесение), его увлечения, его интерес к сотрудницам клиники, его психофизическое умение проникать в мысль и чувство собеседника: «Не секрет, ему доступно невозможное для среднего человека, Зул как бы изнутри видит тех, кто находится рядом, с кем часто общается» (1: 33). Здесь другим центральным персонажем, доктором Лутовым описываются даже изменения в облике пациента: «Что-то необыкновенное в его внешности. Глаза – глубинный, затаенный свет в его красивых глазах?! И какое до восхищения правильное и притягательное лицо!» (1: 33).

Как раз по поводу состоявшихся после травмы перемен рассуждает, строит версии и периодически к чему-либо приходит ведущий повествование профессор Лутов, увлекая своими думами и чувствами читателя. Порой эти размышления профессионально- узкие, и даже не всегда понятные, однако именно такая интеллектуальная загадочность настойчиво держит и не упускает наше внимание. И нередко мы оказываемся вознаграждены за подобное постоянство некоей романтизацией и лиризацией происходящего, когда активным действующим лицом становится медсестра Мадина,  являющаяся музой Зула и сама страстно опекающая его. Она красиво описывается рассказчиком, Лутов даже порой возмущается по поводу отсутствия у такой завидной девушки приличных претендентов. Но эта линия благополучно и не без интриги выстраивается. Есть у Зула и семья, и дети, однако предпочтением его в фабуле выступает именно Мадина. Она откровенно делится с профессором подробностями тактики Зула, тематикой его рассказов, сутью его предсказаний, градусом своих удивлений и окрасом своих мечтаний, затем – тоном их разговоров, оттенком его предложений, цветом своих решений и разъяснением итоговых предпочтений.

Подобные откровения ощутимо стимулируют профессора Лутова на дальнейшее, более тщательное и скрупулезное внимание к своему пациенту. На протяжении всего текста Лутов пытается понять Зула, спорит с ним мысленно, строит аргументарные версии (и собственные, и оппонента), нередко соглашается с ним, утверждая его правоту: «Я только сейчас понял слова Зула. Он говорил, что нам нет пути со всеми людьми, а только с теми, кому мы подходим узорами своей души. И только тогда умножатся силы жизни, возвысятся чувства до самых высоких сфер, и состоится человек по замыслу Божьему. Здесь можно сказать: аминь» (1: 49). В данном случае налицо широко культивируемая еще в советскую пору готовность разделить идею, спеть дуэтом с соратником и двинуться вслед за вождем.

Однако упоминавшийся нами Б.Сарнов в своей документалистике смело опровергает некую искреннюю «добровольность» соответствующих  посылов, утверждая, скорее, ее жесткую «принудительность». К примеру, описывая эпизод с репликой Сталина в адрес сотрудников НКВД о необходимости «избивать евреев», автор поясняет: «Итак, выслушав сталинскую «директиву», соратники молча удалились, сделав вид, что то ли не услышали ее, то ли не поняли. И не сговариваясь, твердо решили забыть об этом эпизоде, во всяком случае, ни в коем случае не предавать его огласке. Все они хорошо знали своего Хозяина и прекрасно понимали провокационный смысл этой его реплики» (2: 171).

Однако отличие художественного текста адыгского автора от происходящего в службах безопасности состоит непосредственно в духовном  акценте: он предлагает делать упор именно на «узоры души», а не политики. Аналогичные философствования нередко выстраиваются автором в форму концентрированного монолога. К примеру, с десятой по двенадцатую страницы рукописи одно за другим следуют три монологических излияния, плавно перетекающих друг в друга. Осуждения в адрес девушки за ее интерес к Зулу выливаются в эмоциональный и отнюдь не лишенный философии монолог о защите человека перед жизненными трудностями, с перечислением множества возможных спасений и путей выхода. Следующее монологическое излияние в повести, вытекающее из предыдущего, раскрывает многочисленные физиологические подробности ранения, детали операции и техники извлечения, а это, в свою очередь, несколько жестоко, но ярко иллюстрирует рассуждения доктора о характере, о личности пациента. Данный монолог выступает стартом для следующего, посвященного теперь категориям, гораздо более общим, – это уже пространство и его многомерность. Именно эту многогранность яростно доказывает Лутов в споре со своими виртуальными оппонентами, мысленно задавая им и физические, и механические, и ядерные, и биологические вопросы, с пояснением в своих ответах деталей поведения не только атомных частиц, но и человека. Причем имеющиеся здесь и обращения к литературе мотивируют собой перечень бытующих сегодня приоритетов современной дамы, выливающиеся в обширные и подробные откровения Мадины.

Таким образом, понимает читатель, рассказчик живет и мыслит, причем живет отнюдь не за рубежом и мыслит отнюдь не о неприятеле. Все происходящее, – это наша страна, наша современность и наше население, что помогает нам распознать многие, характерные для нынешней Российской Федерации общественно-политические процессы и социальные явления. Фактически и периодически в тексте А.Макоев формулирует некоторые, пусть любительские, но твердые «диагнозы», – и сегодняшней газете, и сегодняшней республике. В качестве упрека прессе автор выдвигает такой, с детства знакомый каждому медиа- клиенту, дефект: общеизвестная многовековая в отечественном словотворчестве фраза «казнить нельзя помиловать», значение коей легко меняется на противоположное в зависимости от места расположения запятой. Справедливо утверждая обязательную и общераспространенную сегодня позицию прессы, состоящую в непременном «казнить», автор закономерно выносит приговор: «По любому поводу она старалась устроить драку» (1: 19).

А ведь верно, думает читатель, приоритетный сегодня бренд письменного творчества, – это привлечение внимания, то есть шоу-эффект, скандальность, а значит, налицо утерянная смыслоразличимость, содержательность. Перечисляя так болезненно знакомые читателю трудности (коррупция, криминал, бандитизм, экстремизм), журналист Нартов в повести, выносит диагноз социально-политической системе и предлагает в качестве спасения произошедшую с Зулом метаморфозу. Больного порой бьют приступы, окатывает дрожь и мерещатся видения. Уходя в другую реальность его сознание отключается, а тело остается извергать крики. Причем адыгоязычные возгласы приводятся автором в фонемной, позвуковой форме, приближая читателя такой транскрипцией к кричащему герою (адыг. «уауиыана-тадааа-ыиамаыы-ма-таана-ууызаа» = «Неужели и ты живешь с этой болью?»), имеющему, адыгам на радость, в своем подсознании именно родной язык. Писатель А.Макоев устами доктора-рассказчика провозглашает пострадавшего в качестве живого и действующего потенциала, некоего «духовидца, могущего без исследования всевозможных папок отчетностей и психоаналитических погружений в наши души разузнать о недомоганиях нашей совести» (1: 20).

Не забывает при этом диагностировать А.Макоев и властную политику (почему-то лишь местную, не затрагивая федеральную), что тоже не менее узнаваемо для современного регионального жителя: «… невозможно жить и работать в республике, где существует такое, как у них, руководство. Все беды – и природные, и социальные, и религиозные, и национальные, и духовные – только от бездарности власть предержащих» (1: 21). Причем нередко в тексте недовольство рассказчика властной политикой проявляется в рисуемых картинах, отчетливо попрекающих органы за манеру поведения их членов. Что тоже не нонсенс для знающего жизнь читателя. К примеру, направленные на врача преследования, вызываемые неадекватностью больного: волокущие доктора по кабинетам следователи, предполагаемое специальное расследование с последующими выговорами и строжайшими наказаниями, приглашение профессионала на покой и так далее. Причем наглядные примеры из жизни по аналогичному поводу тут же находим и в цитируемой документалистике Б.Сарнова. Весьма отчетливо просматривается у него идентичный настрой, сопровождающий тяготы членов общества, попадающих в поле зрения отечественных силовиков. К примеру, повествуя о том, как дело И.Бабеля (1946) металось из одного силового управления в другое, автор иллюстрирует такой переход пословицей «Хрен редьки не слаще», делая упор на состоявшемся в хрущевский период аресте сотрудников управления в качестве «фальсификаторов следственных дел». Именно они, принимавшие участие в аресте И.Бабеля, творят протоколы допросов писателя, – документы, обозначаемые наркомом Берией как «истинные произведения искусства» (2: 76). Подобного рода факты, приводимые Б.Сарновым, предстают весьма выразительными, убедительными и даже, – узнаваемыми для современного соплеменника.

В аналогичной степени такие факты способствуют тому, чтобы разделить и прочувствовать настрой современного писателя А.Макоева в его художественной прозе. Существенно пугающее мероприятие, – отслеживание процесса реабилитации пациента, регистрация фактов для отчетности. Однако это неизбежно настораживает Лутова, отнюдь не исключающего дальнейшего вмешательства спец- структур, а также предполагающего возможность вывоза больного с превращением его в статиста, обреченного на несвободу и утрату веры в людей. И каждый раз, допуская какую-либо оговорку в рассуждениях, Лутов начинает соотносить свою ошибку с действиями бдительных спецслужб, пугаясь сам и пугая читателя перспективой общения с ними: «Жди теперь штурма больницы специальными подразделениями – затаскают, замучают. А как им противостоять? Сможет ли он выдержать натиск по своему здоровью, где взять силы и терпения, как выстоять?» (1: 71).

Аналогичные рассуждения, но основанные на документальных фактах, приводятся и в публицистике Б.Сарнова. Передавая дословно воспоминания жены Бориса Пастернака, семья которого жила в постоянном и безжалостном страхе от визита силовиков, Б.Сарнов выходит на подробности преследования и ареста Бориса Пильняка. Состоявший с Б.Пастернаком в дружеских отношениях, писатель того времени уже одним подобным личным фактом ставил себя под подозрение якобы «совместной контрреволюционной деятельностью» и обрекал себя на многолетние иски и тягчайшие допросы. Отчетливо и ясно видевший тогда всю безнадежность имевшейся системы безопасности, арестуемый Б.Пильняк еще до преследований в промежуточном разговоре кидает достаточно явную фразу: «В стране нет ни одного мыслящего взрослого человека, который не задумывался бы о том, что его могут расстрелять» (2: 100). Во всякой, передаваемой автором, череде событий содержится, функционирует фактически детективная фабула, сопровождаемая массой свидетельств и рядом хроник, причем и с партийным, и с  литературоведческим  подтекстом.

Публицистика Б.Сарнова отображает незнакомые и ранее скрытые подробности судеб и биографий известных в советское время авторов. Причем  в необходимом объеме значение и суть происходящего, по словам автора, осознать возможно лишь в «сталинском» подтексте. Непосредственно в данном страхе, живом и частом в советское время, но не утихающем и сейчас,  буквально перекликаются публицистическая проза 60-х гг. прошлого века и художественная проза 2000-х гг. Беспокоит заслуженного доктора у А.Макоева и опасность возможного увольнения, такая болезненная и знакомая современному провинциальному бюджетнику (обязательно проблемные для страны отрасли – образование, здравоохранение). Однако молитвы не помогли, а страхи сработали. Пятичасовая облава на лечебное учреждение состоялась, работники больницы подверглись «граду вопросов, предположений, догадок, возмущений и даже откровенных ругательств», и центральным образным персонажем, одушевляющим силовые структуры, выступает «тучный полковник», теряющий терпение и грозный.

Рисуя этого человека, автор детализированно и подробно описывает его черты лица, манеры поведения, мимические выражения, вплоть до своеобычности ушных мочек. Такие физиогномические подробности располагают к тому, чтобы прислушаться к этому образу. Тогда читатель пытается понять, осознать мотивацию такого силовика, кричащего и возмущающегося, рвущегося исполнить свои должностные обязанности, выполнить поручение главы, состоящее в том, чтобы поймать Зула и обезопасить от него общество. И, честно говоря, весьма яркой, но знакомой  является негативность такого персонажа, участника событий. Но, к счастью, при сохраняющейся до самого почина остроте, автор предоставляет сбежавшему Зулу возможность спасения с Мадиной в доме, в семье ее дяди. Последние несколько страниц повести благополучно и живо содержат сработавшие пути избавления и выхода из настигающей пару опасности. Сопровождаемой красивыми и благородными образами дяди Елдара и тети Саримы паре удается спастись. Старшие беззаветно и самоотверженно ухаживают за пострадавшими, щедро организуют их пребывание и сопутствуют их отправлению в дальнейший путь. Тогда в почине, во время передвижения спасшихся по чистым полям и лесистым холмам появляется откровенно-личностная нотка, сопровождающая появление слова «мой» при обращении к попутчику, слова, предполагающего близость, что помогло героине почувствовать радость, напоминающую «чистый свет росы на всходе дня, вспышку беспечной юношеской мечты или первую улыбку ребенка» (1: 84).

Таким образом, рассматриваемый нами Бенедикт Сарнов закономерно прав в своем документализме, однако несколько пугает и вселяет отчетливый пессимизм знакомство читателя со всеми приводимыми им историческими хрониками и фактами. Порой узнаваемые жителем сегодня методы и технологии власти и, увы, – всевластия, обращают современного читателя в очередную грусть и снова лишают его какой-либо надежды. Такой устрашающий нюанс, пусть наивно и не всегда достоверно, но разрешает художественностью проза Амира Макоева, верящего в своих героев и дарующего им, а с ними, – и читателю, робкую надежду на прикрашенную, но все-таки ожидаемую красоту жизни. Тем самым, мы отнюдь не исключаем значимости публицистики первого из авторов, но настаиваем и на необходимости используемого вторым писателем художественного подхода, содействующего отражению многогранности реалий прошлого и настоящего.

Литература
1. Макоев А. История Зула: Повесть (рукопись).
2. Сарнов Б. Империя зла: Судьбы писателей. – М.: Новая газета, 2011. – 480 с.
3. Человек из времени литературных героев // Новая газета. – 2014. – 23 апр.

Опубл.: Хуако, Ф.Н. Актуальная всегда... // ВЕСТНИК НАУКИ АРИГИ. – 2015. – Вып.6 (30). – 0,63 п.л. -- С. 71-75.