Поиск по этому блогу

Идеологизационные стратегии раннего большевизма и их восприятие как современной им, так и последующей публицистикой


Рассматриваемая в статье Фатимет Хуако государственная стратегия насильственной идеологизации актуальна на общем фоне сегодняшней властной политики в Российской Федерации и потому имеет частый сегодня исследовательский интерес. Однако ее тематическое освещение применительно к раннему большевистскому периоду и прослеживание найденного в публицистике (как тогдашних, так и сегодняшних годов) с использованием метода сопоставительного анализа обнаруживаемого можно считать методологическим новшеством на исследованном тематическом поле. Сопоставляемым очерковым материалом в статье выступают произведения Ольги Берггольц, Муссы Джабагиева, Бориса Зайцева, а также интервью Ольги  Тимофеевой, описывающие идеологизационные меры советской власти 20 – 30-х годов прошлого века. Производимый в статье анализ позволяет сделать промежуточное заключение о том, что так называемые «товарищи», наводнявшие в советское время пафосные партийные мероприятия, достаточно упорно продолжали сохранять веру в возможность счастливого будущего, обязательно сопровождавшегося виртуальным образом «злого неприятеля». Благодаря этому демонстрировала тогда, демонстрирует и сегодня свою плодотворность технология искусственного погружения массового сознания в бездну непременного врага, ожидающего всеобщего и неизменного единения во благо победы. 

Ранний большевизм, идеологизация, стратегии, очерк

Введение

Применявшаяся ново- пришедшим в Россию большевизмом 20 – 30-х гг. ХХ в. политика насильственного насаждения идеологии в массы заключалась в принудительной смене приоритетов  каждого члена общества, с последующим исключением его из ряда носителей личного мнения. Сегодняшние, уже постсоветские гуманитарии, анализируя раннюю советскую идеологизацию первой половины ХХ в. отчетливо просматривают «мертвизну и схоластичность этой схемы» [2, с. 352], в один голос заявляют ее сущностную нищету, устрашающую упрощенность культивировавшихся морально-ценностных принципов, выстроенных на незыблемом мифе о прекрасном будущем.

Методика

Рассмотрение проблемы относительно раннего революционного этапа, поиск искомого в публицистике (как в исторической, так и в современной) методом сопоставительного анализа. Рассматриваемым литературным ресурсом в наше работе оказываются труды О. Берггольц, М. Джабагиева, Б. Зайцева, а также интервью О. Тимофеевой, очерчивающие идеологизационные грани советской власти 20 – 30-х годов двадцатого  столетия.

Основная часть

Превалировала работа идеологизаторов с нацеленностью на взаимную (как индивидуальную, так и классовую) неприязнь с одновременным усилением подозрительности и тревоги при взгляде на соотечественника. Как утверждает уже исследователь второго десятилетия нового века О. Тимофеева, «Яков Агранов писал, что их (чекистов) тактика сокрушения врага состояла в том, чтобы «столкнуть лбами всех этих негодяев и их перессорить». Они сделали все для того, чтобы интеллигенты подозревали в каждом своем товарище негласного осведомителя» [4]. Тем не менее, невзирая на вышеупомянутую тактическую нацеленность, весьма несовершенную и тягостную, партийно- авторитарную, пафосную установку творческого историзма принимают практически все виды искусства (в том числе, музыка, театр, живопись, кино, литература).

Насколько интенсивней распространялся по эстетическим территориям насаждавшийся  идеологический миф, настолько скорее уходили оттуда реальные воспроизведения исторических событий. Действующий девиз всеобщего взаимного подозрения и ожидания опасности от собеседника (в частности, в 20 – 30-е гг. ХХ в.) оказывался достаточно плодотворным, поскольку в пределах вероятной зоны опасности для государства оказывался любой, пытавшийся мыслить человек. Так, к примеру, считающийся ингушским просветителем 20 – 30-х гг. ХХ в. М.Э. Джабагиев немалый интерес в своих журналистских трудах посвящал тогдашнему аграрному бизнесу, оказавшемуся нерешенной и не решавшейся тогда северокавказской трудностью, чуждой для пришедшей власти. Однако сельхоз- нацеленность не мешала ему уделять внимание и политической стороне этнической истории: он изучал также социально-экономические моменты тяжкого жизнеустройства на родной земле, пытался понять мотивацию земляков, оставлявших землю предков либо оскорблявших ее преступлениями.

Имело место активно стартовавшее дробление и упорядочивание сил общества в правивших государством слоях, в относившихся к ним творческих (преимущественно, – бюрократических) ячейках, а также – в сообществе  ориентирующихся в двух из названных структур интеллектуально-развитых специалистов. Подобное интенсивное дробление устанавливало вероятные социально-культурные соотношения, преимущественно удовлетворявшие послушных и несколько заботившие, порой пугавшие городских и деревенских трудящихся, часто нарекавшихся идейными «чемпионами».

Помимо этого, как современные ситуации мыслители, так и сегодняшние  исследователи, пытаются соотносить порой благодатную восприимчивость социума к идеологизации с фундаментальными, выражавшимися дореволюционной классикой, духовно-нравственными мирами. Творческие люди, выступавшие свидетелями происходившего в начале прошлого века, нередко высказывают свое почтение на грани обожания, что позволяет им критически взглянуть на себя и свою эстетическую деятельность, преимущественно безличностную в рассматриваемый период. Как говорит по этому поводу в своих дневниках репрессированная в 30-е гг. ХХ в. О. Берггольц, тривиально, но точно предсказывая свою, тюремно частую, судьбу, «Читаю Герцена с томящей завистью к людям его типа и XIX веку. О, как они были свободны. Как широки и чисты! А я даже здесь, в дневнике (стыдно признаться), не записываю моих размышлений только потому, что мысль: «Это будет читать следователь» преследует меня» [3]. Однако у сегодняшних аналитиков мнение о дореволюционной художественной базе, компонующей раннюю идеологию большевизма, существенно отличается от обожествления. К примеру, как считает сегодня выше- цитировавшаяся нами О. Тимофеева, при оценке этих явлений необходимо не упускать из внимания то,  «о чем писали и Чехов, и Глеб Успенский, и другие – отшатнулись-то от очень темных и тяжелых вещей в дореволюционной России, которые висели гирями на народе» [4].

Тем не менее последующее, уже с опорой на разрушение классических верований, выстраивание идейной стратегии подводит властные структуры к бездне проблемных вопросов. Лишающийся привычных семейных и католических ценностей выходец из дореволюционного социума утрачивает тем самым какие бы то ни было ориентиры к действиям. Теряющий завещанную предками идеологию индивид не перестает нуждаться в определении строгих канонических нормативов, что стремится предложить ему в искусственном виде ново-установленная власть. Появляется назначаемая сверху колонна идеологизирующих специалистов, утверждающих свой профессиональный авторитет в деле разработки соответствующей стратегии.

Не забываются при этом, но часто понимаются слишком буквально метания и поисковые страдания соотечественника. Как описывает при этом действия и личностные установки Ф. Дзержинского, находящегося на службе у фильтрующей население чекистской гвардии, О. Тимофеева, «Несостоявшийся католический монах. Аскетичный, фанатичный, безумный человек, наяву занимавшийся «чисткой» людей, которая привиделась Родиону Раскольникову во сне» [4]. Это общераспространенная сегодня, уже не слишком смелая в утвердившемся тридцатилетнем постсоветском социуме, позиция. В частности, несколько иначе оценивает того же Ф. Дзержинского свидетель происходивших на его глазах репрессий профессиональный отечественный критик первой половины ХХ в. Б. Зайцев. В его резолюциях имеется не только осуждение, но и стремление не всегда к объективному, порой субъективному смягчению образа. Это обусловлено  личным кругом общения публициста, находившегося в персональном, периодически подтверждаемом знакомстве с вычерчиваемыми героями. Свое мнение Б. Зайцеву удается высказать путем событийного воспроизведения происходившего с его участием на историческом советском поле. Так, рисуя затрагивавшие писательскую среду эпизоды репрессий, обусловленные состоявшимися в 20-е гг. ХХ в. арестами французского профессора Мазона, философа Ильина (философа) и Арсеньева, критик сам, как представитель Союза писателей, занимается ходатайством об их освобождении, направляясь с этим требованием к соответствующем кабинетному работнику Каменеву. Повествователь внимательно наблюдает и саркастически излагает сцену состоявшегося в его присутствии телефонного разговора Каменева и знаменитого в своей чекистской работе Феликса: «Дзержинский, «золотое сердце». С дальнего конца проволоки пахнуло не-райским» [1, с. 98]. Посвящая работающего со списком собеседника в отсутствие обоснованности задержания своих коллег, Б. Зайцеву (уже после телефонного разговора)  удается добиться обращения службы безопасности к факту невиновности задержанных и получить в итоге условное обещание позитива: «Если не виноваты, конечно, выпустим» [1, с. 98].

В целом, как отмечает в своих дневниках жертва репрессий 30-х гг. О. Берггольц, пытаясь оценивать психологическую составляющую присущей ей и ее землякам творческой деятельности, «Тайна записанного сердца нарушена. Даже в эту область, в мысли, в душу ворвались, нагадили, взломали, подобрали отмычки и фомки» [3]. Как описывает тематику натянутых следственных действий сама писательница, следователь пытался найти в ее высказываниях о Кирове («полных скорби и любви к Родине и Кирову» [3]) доказанность применительно к ее якобы террористической активности. Подобную политическую стратегию (обозначаемую О. Берггольц как «О, падло, падло…» [3]), правящему классу преимущественно удавалось реализовать, выстраивая цензурируемые и идеологически отшлифованные произведения, с последующим занесением их в учебную программу. Так,  к примеру, утрачивая художественные черты, идейной публицистикой становится роман Н. Островского («Как закалялась сталь»). Из него тщательно исключили воспроизводившиеся в первоначальном варианте бытовые подробности, увлекающие событийные линии, некоторые акты и экспрессивные характеры.

Подобным путем художественная проза стремительно «претворялась в советскую реальность». Технология текстового контроля, проявлявшаяся, как свидетельствует О. Берггольц, в правке, производившейся следователем на самых болевых листах ее дневников, очерчивается ею с разоблачительным возмущением: «Так и видно, как выкапывали «материал» для идиотских и позорных обвинений» [3]. Фактически, раз мы обратились к упоминанию Н. Островского, таким путем образовался культивировавшийся в обществе идеологический роман, лишенный личностного психологизма и воспринимающийся сегодня как «обнаженный идеологический остов» [5, с. 289], имевший строгий и неопровержимый сущностный признак безнадежности. Именно данное качество выразительно отображает  Б. Зайцев, ведущий речь о шеренге репрессий, в число жертв которых попал он сам. В одном из очерков своей (цитируемой нами) книги «П.П. Муратов» ученый-литературовед воспроизводит ряд эпизодов, составивших моменты арестов и тюремных будней. И непосредственно в августе 1921 года, пытаясь предупредить коллегу по Союзу писателей о нагрянувших арестах, Б. Зайцев получает от П. Муратова скорбный и безнадежный, но смелый ответ: «– Чего там… будем вместе» [1, с. 99].

Имеющееся в цивилизованных обществах грамотное и профессиональное масс- медиа выступало в советской стране как мобильный, но контролируемый здесь инструмент идеологии. Установление определенной общественно-политической модели, выработка нового мало продуманного (чаще, – силового) модельного макета или бюрократического инструментария нередко начинается как раз введением в социальную среду ранее неизвестного медиа- средства, опирающегося уже на только пришедшее государственное мироустройство. Подобный медийный механизм, обладающий конкретной целевой заданностью, работает на привлечение, сплочение мыслящих в унисон членов общества.  Такая схема срабатывает чаще в цивилизованных, обладающих целым рядом подобных (равноправных) средств, обществах. Если подобного не происходит, медиа- конструкция, задаваемая только властью и ни как иначе (как это присуще Советскому Союзу), пытается интенсивно и единолично воспроизводить мнение своего руководителя. Выражаясь образно, можно сказать, что такое средство массовой информации преобразуется в громогласный рупор насаждения личной идейной схемы в общество, внося комментарии, но не ожидая обратной связи от его членов.

Описанная в предыдущем абзаце стратегия идеологизации масс со стороны пришедшего к власти режима была исторически присуща  вырабатыванию, так называемому улучшению, имевшихся радикальных политических блоков, как: советская Коммунистическая партия Советского Союза, имевшая в роли своего рупора образованную еще в дореволюционные годы газету «Искра»; немецкий национал-социализм, применявший для внедрения в массы газету «Фёлькишер беобахтер» и др. Однако данная стратегия применялась не только в названных, но и в преимущественном кругу прочих мировых государственных либерально-демократических коалиций.

Однако, несмотря на подобную неразвитость газетной мобильности, в советском обществе постепенно назревала струя недовольства происходящим. Так, к примеру, утверждавший в своих журналистских работах ингушский просветитель М.Э. Джабагиев выводил на чистую воду незаконное бесправие граждан своей страны на фоне чиновничьего беспредела. Хотя такое право голоса горского журналиста не могло сохранять свои позиции длительное время. Разнообразная его оповещательная и аналитическая активность в российских границах сохранялась не далее гражданской войны и прекратилась с момента его эмиграционного выезда. Тем самым непосредственно идеология начинает становиться основным объектом цензурирующей опеки, нависшей над творческой средой подобно грозовой туче. Как свидетельствует по поводу массового устрашения в идеологических целях выше цитировавшаяся нами наша современница О. Тимофеева, «В 1921 году, году открытия первых крематориев, у Чуковского в дневнике записано: приглашают смотреть в окошко на сжигание покойников. Ну, можно себе это представить? Пересечение границы допустимого – будоражило» [4]. У Б. Зайцева эти описания не столь мифичны, но и не столь виртуальны. Они гораздо более детальны и близки рядовому человеку. Здесь вследствие ареста, состоявшегося в августе 1921 года, сам рассказчик и его коллега П.П. Муратов в первую ночь оказываются на Лубянке, в камере, названной «Контора Аванесова». Проводя тюремное время на весьма твердых кроватях рядом, двое героев вскоре обогащаются третьим сокамерником (тоже интересующим их интеллектуалом).

В то же время преимущественное число рисовавшихся тогда членов общества редко подает голос об идейном неверии. Заполняющие массовые собрания и парады граждане искренне разделяли изображавшийся светлым пафос счастливого будущего. Данное характерологическое свойство весьма твердо воздействует на вырабатывание абсолютных убеждений. В этом случае срабатывала (и сегодня срабатывает) тактика навязывания жестокого, но обязательного вражеского образа, требующего непременно массового, но яростного сопротивления, выстраиваемого на пафосе светлого общества.

Выводы

Таким образом, на протяжении всего повествования, анализирующего описания репрессий со стороны современных им и сегодняшних ученых, можно обнаружить общность итогового вывода. Завершая безнадежную и устрашающую картину властной бесчеловечности, рассматриваемые авторы обращаются к духовно-нравственной стезе. Так, только одно спасение в тексте Б. Зайцева, могущее помочь даже в тюрьме: душевные и интеллектуальные устремления: «Те немногие дни, что мы провели в тюрьме (нас скоро выпустили) не были еще особенно скучны. Для развлечения – себя и других – мы читали лекции: Муратов о древних иконах, я что-то по литературе, Виппер по истории» [1, с. 99]. К той же стезе обращается и цитируемая нами выше О. Тимофеева сегодня, приводя в пример признающих свою вину сегодня общепланетарных этносов и говоря о необходимости национального покаяния для страны в целом: “Болезненные процессы останавливаются лишь тогда, когда люди вынимают это жало из себя. Вся мировая классика именно про это: невозможно пойти вперед, не рассчитавшись с прошлым” [4].

Литература

1.       Зайцев Б.К. Утешение книг. Вновь о писателях: Очерки, эссе, воспоминания. М.: Бослен, 2017. 528 с.

2.       Кондаков И. Наше советское «всё» (русская литература ХХ века как единый текст) // Вопросы литературы. 2001. № 4. С. 350-358

3.       О. Берггольц и ее дневники в Российской Газете № 84 (https://rg.ru/gazeta/rg/2010/04/21.html)

4.       Тимофеева О. Уникальный исследователь – о быте, нравах и страхах интеллигенции // Новая газета. 2013. № 28 (http://www.cogita.ru/a.n.-alekseev/andrei-alekseev-1/pisatelskie-sudby-30-40-h-godov.-dokumentalnaya-proza-natali-gromovoi)

5.       Чукуева З.Н. Документализм как существенный элемент современной отечественной «малой прозы» (на примере творчества чеченских писателей и преимущественно А.А. Айдамирова). Диссертация … доктора филологических наук. Махачкала, 2014

Опубл.: Хуако Ф.Н. Идеологизационные стратегии раннего большевизма и их восприятие как современной им, так и последующей публицистикой // Journal of science.Lyon. 2020. №11. Vol.2. 66 p. PP. 55-60