Поиск по этому блогу

"ЦАРСКОЕ ДЕЛО" ДРЕВНИХ АДЫГОВ ДУШОЙ И УСТАМИ ИХ ПОТОМКОВ (историческая романистика 2000-х гг. Асланбека Псигусова)

 


СОДЕРЖАНИЕ

ПРЕДИСЛОВИЕ …………………………………………………......................

2

Глава I. ИСТОРИКО-ГЕОГРАФИЧЕСКАЯ ОБУСЛОВЛЕННОСТЬ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РОМАНИСТИКИ АСЛАНБЕКА ПСИГУСОВА .....

 7

§ 1.1. Историческое стимулирование авторского романного продуцирования ……………………………………………………..................

§ 1.2. Активность природного компонента как проявление географической обусловленности авторской прозы ......………..................................................

7


36

Глава II. ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ВОСПРОИЗВЕДЕНИЕ БЫТИЯ ДРЕВНЕАДЫГСКОГО ОБЩЕСТВА В РОМАНАХ АСЛАНБЕКА ПСИГУСОВА

 


§ 2.1. Внутриполитический аспект древнеадыгского социума в авторском преломлении …………………………………………......................................

 72

§ 2.2. Внешнеполитическая составляющая древнеадыгского социума и ее  военно-патриотический контекст в анализируемом изложении ……………

  195

Глава III. ДРЕВНИЙ АДЫГ КАК ДЕЙСТВУЮЩИЙ СУБЪЕКТ СОЦИУМА И КЛЮЧЕВОЙ ОБЪЕКТ РОМАНИСТИКИ АСЛАНБЕКА ПСИГУСОВА 

 

 

§ 3.1. Человек в его эмоциях и стремлениях как стержневое действующее лицо анализируемой романистики ………………...........................................

 224

§ 3.2. Функциональная реализация авторского стиля в качестве действующего художественного средства данной романистики....................  ПОСЛЕСЛОВИЕ ………………………………………………….................... БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК…………...………………......................

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА ………………………………….................

 290

300

304

307

 

 

 

2

ПРЕДИСЛОВИЕ

Начать свое монографическое повествование хотелось бы с того, чтобы поделиться своим самым первым ощущением, возникшим в момент знакомства с одной из исторических книг Асланбека Псигусова. Сразу после первого взгляда на обложку книги «Цари Хатти» (цикл «Жизнеописания хеттских царей», кн. III – IV) и еще до текста первого абзаца романа обнаруживается размещенное на начальных страницах поэмоподобное стихотворение «Голос эпохи», которое, как выясняется, также написано автором. И в ходе знакомства с этим изложением моментально возникающим желанием оказывается стремление скопировать его, поместить в изящную рамку и повесить у себя над рабочим столом в качестве гордого живого напоминания о собственном происхождении («Почему ты молчишь? Камень твой также мертв. / Но теплом отдает, лучами нежно пригретый. / Хлещет дождь, пыль смывая с могильной плиты, / Буквы хаттов не блекнут, даже время ты покорил. / Желт и трещину дал он, поникнув, но горд он корнями» (3; С. 5)), а также в роли постоянного наставления на путь истинный в не всегда праведной современной жизни: «Как живут нынче: в мире ли в дружбе они, / Иль от зависти жизнь их струится в крови?» (3; С. 6).  Такого рода авторская песня, сопровождающая персонажей исторических романов А.Х.Псигусова, зачастую воодушевляет, радует либо печалит древнеадыгских героев. Авторская песня обнаруживает здесь размышления и чувства целого народа, многозначительно и экспрессивно передает духовно-этический настрой и безысходную решительность пережившего попытку полнейшего физического истребления этноса, справедливо предпочитающего и упорно стремящегося продолжить свое бытие. Одновременно при этом лирическая поэзия правдиво отражает здесь также жизнь души человека. Недаром же говорится: «Сказка – складка, песня – быль».

 3

Эти, художественно выразительные и навевающие порой негатив мысли автора здесь перемежаются с мыслями совсем иной, антагонистической тональности, которые писатель излагает от имени хеттского представителя.  По сути, это лирическое предисловие явило собой вдохновенный диалог современника в лице автора с раздающимся из под кургана голосом хетта – Духом – напоминающим о своем царском правлении, интересующимся жизнью адыгов, направляющим их представителя и умоляющим держать его в курсе о жизни потомков («Ты, мой друг, почаще ко мне приходи / И о жизни адыгов мне в тиши расскажи» (3; С. 6)). И если умирает человек, то последующий глубже его постигает суть жизни. Эта закономерность обладает потенциалом бесконечного продолжения. Такова и стержневая мысль писателя, активно занимающегося сбором, систематизацией и благородным донесением до широких масс настоящего богатства. К примеру, делясь с читателем историей создания книги «История адыгов в легендах и мифах: от истоков до современности» (Нальчик, 2007), А.Х.Псигусов так объясняет свою собственную творческую мотивацию: «Замышляя эту книгу, я было решил собрать все существующие легенды и мифы о прошлом адыгов, но вскоре обнаружил, что изданные легенды можно пересчитать по пальцам, а содержание их чрезвычайно скудное. Разочарованный, я собирался уже отказаться от своей идеи, но пути Всевышнего неисповедимы. Озарила меня простая мысль, что песни наших дедов и есть настоящие без прикрас легенды, и даже отсутствие письменности не сомкнуло святые уста моих предков, донесли они до наших дней историю народа!» (8; С. 11). Изображаемые А.Х.Псигусовым и издаваемые им на протяжении последнего десятилетия сказочно-песенные материалы (в доп. к названному: «Сосруко – сын камня» (Нальчик, 2008) и «Сказки

 4

о народе меотов: повести, сказания, притчи» (Нальчик, 2009)) зачастую содержат в качестве стержневого действующего лица сказителя, который вместе со своей песней обладает многозначными функциями, как то: олицетворение памяти народа, его национальной истории, а также воодушевление воинов к бою посредством приведения героического примера подвигов и славы древних предков и др. И поскольку фольклор был для жителей Северного Кавказа единственным средством сохранения во всенародной памяти наиболее существенных фактов и событий, это требовало от сказителя художественного правдоподобия, что достигалось включением в устно-поэтическое повествование деталей быта, конкретных форм выражения чувств. Традиционно реализм песни базируется на том, что она повествует о том, что человек на самом деле испытывает.  Вообще, как известно, современная северокавказская литература немало заимствовала у народных героико-исторических песен, которые являли собой целиком сформировавшийся жанр устного народного творчества. Рассматриваемую нами историческую прозу А.Х.Псигусова  можно справедливо находить оптимально возможной реализацией творческих склонностей автора к масштабному воссозданию начал бытия, к воспроизведению цивилизации древнеадыгских народов. А это сделалось  вероятным к реализации именно оттого, что писатель приблизился к сотворению текстов во всеоружии созидательного умения по гармоничному сочетанию фольклорного, мифологического, этического сознания с  историческим материалом  в современном миропонимании. В ряде своих выступающих в роли эпиграфа песен А.Х.Псигусов сам рассказывает о собственных жизненных принципах, о личных стремлениях: «Не искушай себя, / Твори добро при жизни: / Ведь слава добрая, как тень твоя, / Как признак добрых дел, / Оставит след потомкам» (5; С. 23). И так еще во множестве эпиграфов к

 5

разделам множества исторических романов. К тому же они органичны в идейно-художественной структуре данного жанра. В исторических произведениях А.Х.Псигусова художественно закономерны все вошедшие в его романы песни и эпиграфы, как то в романе «Аникет» («Меоты», т. I): погружающая моряков в воспоминания «Песня мореходов»; воодушевляющий меотских воинов эпиграф о царе Арифарне; объясняющий сладость и святость любви эпиграф к главе о супруге Полимона; стихи, слетающие с уст влюбленного Крикса, описывая характер любимой и др. Полагаем, что без таких вышеуказанных песенных вкраплений соответствующее содержание романов многое бы утратило. В романе второго тома того же цикла «Меоты» активно функционирует столь же подобное поэме повествование «Нома о Митридате», соблюдающее все законы жанра с богато развитым сюжетным узлом и насыщенным поэтическим изложением. Оно закономерно западает в душу персонажам, а с ними, – и читателю, и потому имеет право на последующее воспроизведение в романе следующего третьего тома, причем, как указано там, – по просьбе героев. Здесь вновь мудрый старец, поющий песню, оказывается живым воплощением столь необходимых и потому желанных для человека, но не всегда столь частых для него качеств, а его песня – средоточием этой, одухотворяющей человека жизненной мудрости. А.Х.Псигусов явно движим определенным стремлением, формулируемым в этих и в других музыкально-подобных строках, выходящих из-под его пера в составе авторских художественных произведений (как поэтических или афористических, так и прозаических, романных). Данное стремление состоит в том, чтобы показать «всему миру», кто есть его народ, чем он дышит, какие дороги – пути тысячелетней истории – пролегли через его судьбу, во что он одевался, о чем думала его голова, какими он владел

 6

технологиями (вплоть до подробнейшего описания практикуемых в те времена технологий доения) и т.д. Причем реализуется стремление это в ходе художественного изложения с параллельной ссылкой на утверждаемые современными учеными античные и документальные источники. Тем самым подразумевается и художественно излагается все то, что составляло менталитет, «личностную особенность» этого народа, к тому же с сопровождением каждой из художественно приводимых деталей быта и бытия древних адыгов достоверной исторической справкой. И настоящее творческое стремление реализовать А.Х.Псигусову в его созидательной деятельности УДАЕТСЯ!!! Причем (если судить по числу, по объему и по качеству произведений,  изданных им за начальное десятилетие третьего тысячелетия) сделать это УДАЕТСЯ ВЕСЬМА АКТИВНО!!! Именно об этой продуктивной деятельности мы и поговорим далее, по мере наших возможностей, в трех последующих главах представленной монографии, сопоставляя массу тематических аспектов богатейшей романной прозы с сопровождающей ее в авторском творчестве столь же многоаспектной поэзией или афоризмами.  Кстати, что касается наших возможностей… Еще одна деталь: если судить по творческому запалу, неожиданно обуревающему пишущего об активном авторе исследователя, авторский запал продуктивности (неизвестно, чертовский или ангельский, но все равно колдовской) оказывается еще и «заразителен» (в хорошем смысле) для нас, исследователей. За настоящую продуктивность нам остается только поблагодарить столь богатый этим волшебным запалом объект нашего изучения – ПСИГУСОВА АСЛАНБЕКА ХАЗРЕТОВИЧА, что мы, возможно, эгоистично, но с чувством, с толком, с расстановкой и делаем:  ДАЙ БОГ / АЛЛАХ ВЕЧНОГО БЫТИЯ ТАКИМ АВТОРАМ!

 

 7

Глава I. ИСТОРИКО-ГЕОГРАФИЧЕСКАЯ ОБУСЛОВЛЕННОСТЬ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РОМАНИСТИКИ АСЛАНБЕКА ПСИГУСОВА

§ 1.1. Историческое стимулирование авторского романного продуцирования 

Объем анализируемых нами написанных А.Х.Псигусовым исторических произведений, его творческие традиции автора и его склонность к большим многосюжетным творениям, несомненно, можно косвенно объяснить особенностями исторического развития черкесского (адыгского) народа. Через сложную систему интенсивно развитых им сюжетов, сложную палитру созданных им образов А.Х.Псигусов оказывает непосредственное, существенное влияние на формирование социально-политического и нравственно-духовного статуса своего народа не только на Кавказе, но и за его пределами. Обусловлено это наличием национального материала, на котором созидаются данные произведения; обращением А.Х.Псигусова к жизни и к древней истории адыгского (черкесского) народа. Именно в результате реальных в свое время судьбоносных для адыгского (черкесского) народа событий в центре творческой мысли писателя оказывается историческое многочисленное повествование многих романов, охватывающее многовековую жизнь и художественную практику родного для автора этноса. Наличие обоснованного этой множественностью немалого числа сюжетных линий, возможно, хотя и несколько усложняет восприятие произведения и сосредоточенных в нем идей, однако не может быть сурово и безапелляционно расценено как художественный изъян. Приоритетным показателем тут является то, довольно ли искусно писателю удается сблизить воедино эти направления, сцементировав их вокруг той ключевой мысли, с которой он полагал обязательным

 8

познакомить читательское сознание, созидая в итоге необычный тип исторического повествования. Образуется синхронно роман занимательный, субъективно-интимный, со множеством привлекательных сцен и романтичных  обстоятельств, и роман исследовательский, аналитический, с раскрытием новых сторон жизни личности и эпохи, как в романе Даниила Гранина «Вечера с Петром Великим». Одновременно в творчестве А.Х.Псигусова можно свободно проследить качество, традиционно (по доброй традиции) свойственное всем писателям-билингвистам, созидающим свои произведения на двух языках, – применение фольклорного и этнографического материала в качестве национального компонента. В анализируемых исторических произведениях А.Х.Псигусова достаточно как раз национально-самобытного, определенного своеобычностью жизнеуклада этноса, его ментального мироощущения, качеств слога, образного мышления и многими иными обстоятельствами. Писатель живописует существование народа с чрезвычайно благородным духовным и нравственным сознанием, с художественным наследием, обладающим мировым значением (мифология, эпос «Нарты», сказочная и несказочная проза, этика, мораль, поведенческие нормы, которыми восторгалась Европа и т.д.), то есть все, что представляет не только историю, но и культуру народа. Известная исследовательница фольклора У.Далгат по этому поводу подтверждала, что связь «…литературного произведения с произведением устного народного творчества мотивируется не только стремлением выразить национальную специфику, но и самим ходом творческой мысли автора, который не может совершенно отключиться от обычного для него синтаксиса, ритмической структуры фразы, специфической образности» (17; С. 147).

 9

Тот факт, что в тексты введена полновесная фольклорная и этнографическая субстанция, делает их максимально близкими и ясными для национального читателя. Эта субстанция, по мнению писателя, должна транслировать качества бытия народа, его мировоззрение, что и случается с помощью, к примеру, пословиц, поговорок, крылатых слов, фразеологизмов, обильно разбросанных по текстам. Поразительным образом подобного рода текст являет собой различные жанры устного народного творчества, виртуозно «вплетенные» в совокупную сюжетную канву. Так, предельное насыщение излагаемого им эпоса народными мудростями, настойчивую приверженность этому сам А.Х.Псигусов объясняет так: «Не сохранился завершенный архитектурный ансамбль нашей истории, слишком много разрушений причинили моему народу цивилизованные варвары, сами ушедшие во тьму времен. Но и разрушенные здания говорят о многом. Остались каменные фундаменты в окружении многочисленных кладбищ. Осталась боль, но осталась и красота» (8; С. 12).  Весь объем авторского слога смело может быть отнесен к адыгской (черкесской) литературе как раз с тем, что продуцированный художественным творчеством А.Х.Псигусова текст пронизан идеями и нравственно-этической проблематикой, аналогичными тем, что волнуют априори и нацию в целом, и национальных писателей, в частности. Традиции, обычаи, легенды, паремиология – обязательные для романов ингредиенты, обнаруживающие и иллюстрирующие менталитет народа. Вообще, как известно, исторический роман, как и все другие жанры литературы, развивается во времени, обогащается. В современном историческом романе, поэтика которого иногда решительно преображается, на смену жестко объективному повествованию часто прибывает субъективно аналитический

 10

материал, впитывающий в себя миф, предание, притчу и т.д. Иногда здесь подлинные исторические события выступают в роли фона, на котором разворачиваются человеческие судьбы и т.д. Причем текст исторических романов А.Х.Псигусова, прогрессируя подобным образом, охватывает, можно сказать, почти все временные пласты существующего художественного творчества: от мифологических изображений тысячелетней давности до не лишенных историзма сказаний, которые, в свою очередь, фиксируют события относительно недавнего былого.  Благодаря сказанному в данном случае функционируют самые разнообразные жанры фольклора, от плача и хвалебной песни до притчи и предания. При этом здесь не менее активно имеют место и материалы кардинально противоположного художественному, скорее, документального рода – даты и факты, показания свидетелей и современников, оценки потомков, точки зрения ученых и др., которые в виртуозном авторском изложении также органичны и необходимы. В объемных исторических  повествованиях А.Х.Псигусова можно найти сведения по истории, этнографии, философии, языку, дипломатии, военному делу, музыкальной культуре, медицине и т.д. Подобного рода разнохарактерное сырье сплавлено воедино, получило смысл и неделимость как раз с помощью активного авторского мотива, его скромного, но неизменного наличия. Таким образом, хроника сплавляется действующей авторской думой. Именно благодаря такому, авторски- насыщенному продуцированию, в романных финалах периодически свершается бесспорная объективизация изложения, ни в коей мере не приукрашаемого автором в духе существовавших ранее и, к счастью, ныне игнорируемых традиций «счастливого соцреализма». Преподносимый А.Х.Псигусовым исторический эпос (хабар) требует правдивой доказательности исторического текста. Традиционные для

 11

адыгского фольклора хабары в своем многократном сочетании образуют достаточно честную, но мозаичную картину жизни, где любая часть отвечает реальной яви. Хабары, сколь бы они ни были многочисленны, не формируются в эпически неделимую картину бытия, так как отданы абсолютно различным событиям жизни и различным людям. Подобному приоритету обязаны повиноваться и повинуются все компоненты не только фольклорной, но и современной поэтики, которые удостоверяют истинность повествуемого, его достоверность. Элемент «легендарности», таким образом, в меру невелик и выполняет закономерно отведенную ему второстепенную функцию.  Как известно, подобный мифо-эпический подход был особенно характерным и ярко проявлял себя в отечественной и, в частности, в северокавказской исторической прозе, начиная с 70 – 80-х годов ХХ в., что, возможно, связывалось с отдельным смягчением идеологических вожжей – не по желанию самих идеологов, а вследствие трансформирующегося общества, обретавшего свежие взгляды в постижении национальной истории и национальной духовности. Так, один из классиков ранее отечественной литературы киргизский писатель Чингиз Айтматов совершенно сознательно и целеустремленно задействовал фольклорные образы, уверенно включая их в свое изложение на том основании, что воспринимал мифы и легенды как «…память народа, сгусток его жизненного опыта, его философии и истории, выраженных в сказочно-фантастической форме; наконец, это его заветы будущим поколениям» (12; С. 131). Мифо-эпический роман существенно заявил о себе как об очень важном и серьезном жанровом факторе и художественном явлении и в адыгской литературе. Речь идет о произведениях М.Эльберда «Страшен путь на Ошхомахо», Т.Адыгова «Щит Тибарда» (последнее его название «Расколотый щит»), И.Машбаша «Из тьмы веков»,

 12

Н.Куека «Черная гора», «Вино мертвых», Х.Бештокова «Каменный век», Ю.Чуяко «Сказание о Железном волке» и т.д. Однако утверждать, что выписываемый А.Х.Псигусовым мир хеттов (либо меотов) являет собой какое-то отвлеченное олицетворение некой метафизической мифо-философии, было бы ошибочным, так как любое поведение каждого из его героев, любое движение разума каждой персонажной души спаяны с конкретными сюжетно-повествовательными обстоятельствами, а не c отвлеченными общефилософскими истинами. Используя в качестве костяка такую мифологически-конкретную материю современный писатель выстроил совершенно актуальные по духу и форме произведения. Исторические тексты А.Х.Псигусова лишний раз доказывают, что исключительно искусно взвешенная поэтика сюжета, могущая сосредоточить в себе многогранность бытия, явлений, людских фатумов, нравов и жизненных условий формирует полноценный исторический роман.  Традиционно известно, что историзм излагаемого сказителем хабара являет собой давние истоки литературно-художественного историзма, передаваемый испокон веков в виде некого достижения фольклора нашей литературе, в частности, роману и ставший для него обязательным условием создания романных форм. Очерчиваемое писателем художественное полотно неизменно располагается в непосредственной зависимости от исторического периода, в границах которого реализуются события. Всякое сюжетное явление в авторских романах сопоставимо с фактами, представленными в исторической судьбе народа. Можно сказать, что историческая наука, исторические реалии выступают в роли своеобычного «контролера» писательской фантазии. Причем научная история фиксирует то, чтобы фантазия не выбивалась за разрешенные границы и была вхожа в историческую ситуацию. Другими словами, в романах А.Х.Псигусова реальность

 13

выдумки отвечает реальности истории, а изображая на широком эпическом полотне глобальные изменения в обществе и в государстве, автор продолжает, к примеру, традиции исторического романиста А.Толстого, реализованные в его классическом «Хождении по мукам». Одновременно в художественном развитии сюжетных компонентов автор профессионально применяет безупречный писательский навык завивать и продолжать завитые сюжетные узлы событий и действий, а также активизирующих их обстоятельств, причин и условий. По мнению классического советского критика В.Кожинова, «общие черты романа – изображение человека в сложных формах жизненного процесса, многолинейность сюжета, охватывающего судьбы ряда действующих лиц, многоголосие...» (20; С. 87-88). Это теоретическое определение в полной мере соответствует историческим циклам А.Х.Псигусова, у которого роман, являясь традиционно признанным эпическим жанром, все же в нужное время и в нужном месте сосредоточивает внимание на индивидуальных, интимных свойствах персонажа, на созревании частного бытия.  Цикл исторических романов А.Х.Псигусова замышлен как развернутое во всю даль истории повествование о появлении исторических обстоятельств формирования того или иного древнеадыгского государства. Направления вырабатывания нравов и созревания персонажных фатумов представлены не только на фоне исторических явлений, они обусловлены данными явлениями. В течение всей своей истории как античной, так и более поздней, черкесский (адыгский) народ располагался в фокусе пересечения не только крупных торговых путей, но и политических пристрастий большинства немалых государств старины, что заставляло его

 14

проводить продолжительную и непреклонную войну за собственное суверенное присутствие.  В данных сложнейших условиях надо было не только выжить, но как можно быстрее и конструктивнее сформировать цельную державу, имеющую возможность противостоять неприятелям. Несомненно, жанровая проблематика и поэтика романа направляют сюжет на вырабатывание просторных повествовательных  полей. Так и А.Толстой («Хождение по мукам») в глобальном движении героев и эпохи в их единстве к новому социально-политическому и духовнофилософскому содержанию пытается сформулировать новую методику художественного исследования национальных типов в их историческом движении. В своих художественных произведениях А.Х.Псигусов, базируясь на широком, развернутом и иногда подлинном историческом веществе обрисовывает красноречивые картины гнетущего существования и отважной схватки древнеадыгского народа за цивилизованность с действительностью. Традиционно далекая история (доистория) вообще не документирована. Поэтому наше постижение истории постоянно считается неточным, то есть приблизительным, как в исторической науке, так и в художественном творчестве. Однако последнее располагает, в противовес науке, явным  стержневым свойством: оно постигает и очерчивает историю в живых фигурах, зрелищах, событиях, фактах, что формирует устойчивое ощущение достоверности случающегося в ходе развития сюжета. При этом одновременно с уже упоминавшейся нами песней структурообразующую роль играет в исторических романах А.Х.Псигусова и некоторого рода публицистика. Все эти, возможно, поистине временами достоверные страницы задействуют воспоминания иногда настоящих кавказцев, усиливая запас сведений читателя о размахе и течении войны, передавая ему ее трагические

 15

ощущения и воспламеняя его грандиозным и, вместе с тем, повседневным всенародным достижением.  Сюжет романов А.Х.Псигусова обнаруживается и на пространном бытовом фоне. Здесь изображены не только военные сражения и кампании, но и существование этноса во всем его колоритном и насыщенном своеобычии, причем и в безмятежные времена, в битве с дикой природой, в трудных общественных отношениях. Классическое литературоведение считает, что тягостная сложность исторического художественного творчества в том и заключается, что в нем художник, стремящийся к тому, чтобы спродуцированное им творение было и искусством, и историей, обязан быть синхронно в полной мере и художником, и историком. Иначе такое творение  не станет ни искусством, ни историей. Такая закономерность замечена давно еще тем же Гегелем: «историческое содержание является нашим лишь в том случае, если оно принадлежит тому народу, к которому мы сами принадлежим, или, если мы вообще можем рассматривать настоящее как следствие тех событий, в цепи которых изображаемые характеры или деяния составляют существенное звено» (15; С. 279).  Писатель предъявляет своему читателю массу действующих лиц, в той или иной степени участвующих в созревании сюжета, поддерживающих и путающих, боготворящих и презирающих; включает его в сферу трудностей времени, на его мышление воздействуют античные соображения и убеждения, которые складываются в ходе функционирования древнеадыгского общества. Причем стержневые герои романных циклов А.Х.Псигусова, как, впрочем, и центральные персонажи родственного писателю нартского эпоса, – персоны могучие, величественные. В большинстве случаев они немного эпически идеализированы, но, тем не менее, вырастают в качестве живописных и внятно обрисованных фигур, каждая из коих

 16

имеет в собственном распоряжении свои как мощные, так и болезненные личностные качества.  Так, к примеру, один из наиболее ярких героев прозы А.Х.Псигусова, – Аникет, центральный персонаж одного из романов (цикл «Меоты»). В случае стремления в народе обозначить неоднозначность его личностных и физических качеств он наделяется прозвищем «пелиуан», заимствованным из адыгского фольклора. Обозначает это прозвище, как поясняется в авторском комментарии, именно «всесильный», и используется оно лишь в случаях реального наличия у реального лица реальной недюжинной силы. Причем в случае данного персонажного разнообразия романов А.Х.Псигусова совершенно применим принцип, сформулированный в свое время советским критиком относительно трилогии А.Толстого «Хождение по мукам»: «И совсем парадоксальная фраза: «Каждый из героев идет своим индивидуальным путем, но этот путь определяется ходом истории» (24; С. 8).   Образы, персонажи и события, воспроизводимые А.Х.Псигусовым на страницах его исторических циклов, оказываются живописной художественной демонстрацией принужденного, обусловленного войной обострения вероятных внутренних возможностей древнеадыгских народов. Как и принято в исторической литературе, преобладающее большинство персонажей является выдуманным. Представляемые автором как реально жившие люди, входя в художественное пространство, они изменяются под воздействием художественной концепции автора, подчиняются ей, а не подчиняют ее себе. Однако при этом они настолько реалистичны, что переживший их на несколько веков читатель уверенно убеждает себя в их «невыдуманности». Судя по всему, это потому, что писатель не поленился и преждевременно обстоятельно освоил существующую

 17

информацию о самой древности, о нраве и мировоззрении существовавших в ту пору соплеменников. Причем автору виртуозно удалось психологизировать ряд фигур героев романа. Поэтому они представляют собой не только социальные типы, но и личности, обладающие манерами психологическими, эмоциональными, поведенческими и т.д. Первостепенным совершенством романа оказывается то, что в нем одновременно с воссозданием исторических событий художественно доказательно представлена психологическая обстановка, в которой проистекал ход истребления когда-то цельного, этнокультурного строения. Это являет собой существенное приобретение анализируемого  романиста. А.Х.Псигусов осознал, что ключевым компонентом организации художественно-достоверного романа обнаруживается изучение внутреннего круга персонажа. По этому поводу Гегель говорит как раз следующее: «Что касается изображения, то и роман в собственном смысле, подобно эпосу, требует полноты жизнесозерцания, его многообразный материал и содержание проявляются в пределах индивидуального события – это и составляет центр всего» (15; С. 274).  Традиционно принято считать, что история нужна для тех, которые живут и думают о завтрашнем дне. Как в том же ключе говорит по этому поводу А.Х.Псигусов в предпочитаемой им самим афористической манере, изложенной в самостоятельном издании авторских афоризмов («Клад знаний: о современности», 2010), «история – потерянный след, который мы ищем в настоящем, чтобы построить дорогу в будущем» (4; С. 15). И потому представленный А.Х.Псигусовым исторический материал, сосредоточивший в себе многочисленные конфликты столь же многочисленных героев и их судьбы, исполняет конструктивную функцию в течении обширного

 18

общественного устройства, преподнося читателю возможность полнее познать составляющие той поры.  Художественные резолюции по проблемам исторической памяти, которые выносит А.Х.Псигусов, исполняют стержневую роль в сотворении многогранной изобразительности и обнаруживаются как некая общность в доступе к человеку, в частности, в ракурсах его постижения и конфигурациях отображения. Для художественного познания этнического прошлого в той степени, которая прослеживается в адыгской литературе на сегодняшний день, обязательным можно считать существование именно такого весьма значимого фактора: последовательно-объективное постижение наукой монолита адыгской судьбы и адыгской истории во времени и в пространстве.  Вообще в отечественной литературе в числе характерных аспектов фигуры человека, к которому непосредственно выводили авторские поиски, всегда оказывалось изучение памяти как деятельного коэффициента моральной, общественной и идеологической точек зрения личности. Исходя из этого посыла историческая наука обязана была вести изучение всех трудностей и изгибов народной участи в течение ряда веков ее трагического бытия. Как утверждают современные исследователи (Н.А.Приймакова), «в советское время (особенно до 60-70-х годов) это было почти невозможно, но и тогда вышла в 1962 году книга Касумовых «Геноцид адыгов». Объективные исторические исследования стали выходить в конце 70-х, начале 80-х годов, до того появились подлинные сочинения европейских авторов, посещавших Кавказ, в том числе и Черкесию, сейчас более или менее последовательно выходят книги о «настоящей истории» адыгов1. Это, с одной стороны,

                 1 Касумов А.Х. Северо-Западный Кавказ в русско-турецких войнах и международные Отношения XIX в. – Ростов-на-Дону, 1989; Кандур М. Мюридизм: история кавказских войн 1819-1859 гг. – Нальчик, 1996; Кудаева С.Г. Огнем и железом: Вынужденное переселение адыгов в Османскую империю (20-70-е гг. XIX в.). – Майкоп, 1998; Иирг А.Ю. Развитие общественно-политического строя адыгов Северо-Западного Кавказа (конец XVIII – 60-е гг. XIX в.). – Майкоп, 2002.

 19

облегчает работу писателей (появилось множество материалов, фактов, суждений и концепций)», с другой же, – осложняет и «онаучивает» непосредственное писание художественного текста (необходимо придерживаться точных исторических данных и свидетельств), с третьей же, сужает возможность обращения исторических повествователей к так называемому «вымыслу», вымышленному герою, обстоятельству, возможному, но реально не существующему, факту и т.д.» (21; С. 91).  Здесь мы присоединимся к мнению молодого коллеги лишь по первой позиции об обогащении материала. По двум другим позициям Н.А.Приймаковой об усложнении и сужении художественности в случае «онаучивания» осмелимся поспорить, и делать это будем на протяжении всего текста представленной монографии. Фактически выделяемые нами именно в качестве преимуществ жанровокомпозиционные особенности представленной исторической прозы А.Х.Псигусова заключаются как раз в следующем: возможное соответствие действительности, историзм, определенное документальными фактами выковывание сюжета и приближенность национально-специфических художественно-изобразительных приемов к изображаемой реальности, к выявлению конфликтов, к организации типических образов и т.д. В ряде научных исторических источников часто выступающее в романах А.Х.Псигусова в роли художественного объекта хеттское государство считается крупнейшей державой, соперничавшей с Египтом и Ассирией. Долгое время о существовании хеттов было известно лишь из отрывочных сведений Библии и их считали одним из семитских народов, но в 1887 г. было обнаружено существование

                                                                                                                                     20

Хеттской державы, не уступающей по силе тогдашнему Египту, а в 1915 г. было открыто отношение хеттского языка к индоевропейским.  В последнее время в исторической науке все большее признание получает гипотеза о родстве абхазо-адыгских языков с древним (вымершим) хеттским языком, на котором говорили 4 – 5 тыс. лет назад в Малой Азии. Тексты на этом языке, записанные клинописью на глиняных табличках, обнаружены при археологических раскопках в столице древней Хеттской империи (г.Хаттуса) близ современной Анкары. Так, по мнению М.И.Кандура, «Две значительные исследовательские школы полагают, что мы являемся наследниками хеттов или викингов. Никто еще не пришел к мысли, что нация адыгов существовала самостоятельно с самого начала и все попытки объяснить ее происхождение с помощью истории какой-то другой нации обречены на провал» (18; С. 15).  Созидаемое в исторических циклах А.Х.Псигусова древнеадыгское (как хеттское, так и меотское) государство – высокоорганизованное общество со своим правовым, хозяйственноэкономическим, духовно-нравственным и этически-моральным кодексом. Невзирая на бремя войны, невзирая на сопровождающие ее несчастья, муки и страдания, веками сражающиеся предки адыгов сохраняют неизменную убежденность в непреложности и в закономерности вершимого ими противостояния. При этом явный предмет гордости автора, неизменно выводимый им на первый план, – богатство нравственных устоев адыгской этики – некоторые исследователи объясняют древностью происхождения и многовековым развитием соответствующей цивилизации.  Писатель изображает адыгский мир, это делается понятным с первых строк, но все же мир специфический, не феноменальный, а как раз специфический: по восприятию природы и людей, по отношению ко вселенной, в которой они обитают, по коренным представлениям

 21

(чести, достоинства, добра, зла, прекрасного и безобразного). Так, к примеру, повествовательным зачином одного из исторических романов А.Х.Псигусова (трилогия «Меоты», 2000 – 2004 гг.) фактически является подробно изложенная и систематизированная история развития адыгского мореходства с приведением мельчайших особенностей конструкции судов и с иллюстрированием ее частыми размышлениями персонажей об имеющемся в их распоряжении флоте. Автор немалое внимание уделяет всевозможным детализированным описаниям наличествовавших в поле деятельности древних адыгов судов. Имеет место быть частое приведение цифровых подробностей, составляющих лодки и корабли различных технических деталей, вплоть до непосредственного указания их размера и тяжести, их вместимости и прочности, их устойчивости и маневренности и т.д.  А.Х.Псигусов демонстрирует тем самым широчайшую и удивительную для нашего современника осведомленность, явно доказывающую неоднократное и основательное его обращение к разнообразным соответствующим историко-техническим архивам. К примеру, откуда рядовой, получивший традиционное среднее и высшее образование в российской системе, гражданин в его лице может знать о том, что керкеты не пользовались ни медными, ни железными скобами и о том, как этот видимый изъян аннулировался в конструкции судна наших предков? Исключение такого изъяна происходит, как уверенно убеждает нас со знанием дела  А.Х.Псигусов, в частности, посредством описываемых в их функционировании досок, накладывавшихся поверх бортов аналогично крыше и позволявших при необходимости баркам, защищенным таким образом, легко маневрировать. Подобного рода исторически обусловленная информативность в зачине повествования позволяет автору закономерно, основываясь на

 22

факте нахождения в гавани судов соответствующей категории, строить и продолжать линию дальнейшего изложения. Данное повествование подразумевает описание зависящих от этих судов сторон жизни общества, а вместе с тем, – и сторон жизни конкретных социальных представителей, оказывающихся далее конкретными персонажами выводимой автором сюжетной линии. Современность адыгского писателя А.Х.Псигусова можно находить заключающейся в предпочтении темы и в отборе исторических фактов, в беспристрастном взгляде на них, в умудренном вековым опытом и нынешним знанием суждении об истории, и в стремлении осваивать ее уроки. Роман исторических циклов А.Х.Псигусова состоит из большого числа сюжетных линий, практически не скрещивающихся, часто независимо созревающих по мере наступления идей, которым они предназначены; а предназначены они одной структурно повторяющейся идее – величию и незыблемости существования древнеадыгской цивилизации, сосредоточенной в образах множества действующих персонажей. Посредством этого приема автор способен сообщить изложению еще больший объективизм и подарить читателю возможность оценить все случающееся с собственной, не «навязанной» центральными персонажами, точки зрения. Художественная ткань произведения буквально источает живое дыхание этой цивилизации, дает возможность испытать и прикоснуться к ее бьющейся энергии, потому что древнеадыгское царство действительно создает впечатление активного существа со своими конечностями и органами, с мощнейшим разумом, с понимающим взглядом, существо, глотнувшее в себя все гигантское разнообразие действующей вселенной, само оказываясь таким же действующим континентом. 

 23

Колоссальное временное и пространственное течение народной судьбы в ее исторической и социальной обусловленности А.Х.Псигусов распахивает, организовывая крупные сюжетнокомпозиционные массивы в хеттских регионах, между которыми выстроены линии связи, причем немало линий и стержневых, смыслонесущих повествовательных пружин. В каждом из романов целый ряд узлов связи событий и характеров, которые могут выступать в роли автономных и равноценных сюжетных компонентов. Каждая интрига обладает собственной логикой движения и связи, дисфункция ее способна обусловить внезапные перепады в последующем возможном толковании образов и мыслей. Взаимообусловленность, прямые и опосредованные отношения событий, сюжетные движения в развитии характера или в обнаружении сути явления способствуют обнаружению  единой национальной реальности в ее течении. «Панорамный роман» (так называет такой тип романа профессор К.Шаззо (27)) нацелен на широкозахватность происходящего и его времени. Внутренние конструкции взаимоотношения сюжетных ходов еще более сложны. Автор представляет бытие древнеадыгских народов на протяжении многих десятилетий, полно рассматривая их менталитет, уклад жизни, обстоятельства и характер появления тех или иных традиций. В традиционном понимании – художник не ученый, художественная правда неравнозначна правде исторической. Автор сотворил значительное эпическое, но уютное покрывало, мастерски скомпонованное из не менее тысячи лоскутков различной окраски и различной формулы. Сюжетная закономерность романа определяется закономерностью эпохи – многогранной, многолюдной, многоцветной и многоголосой. Причем именно такое многоголосье и определяет действующий состав рассматриваемых произведений. 

 24

Ведь, как известно, для эпопеи в мировой классической и отечественной литературе, узловой обычно возникает как раз проблема персонажа, того человека или нескольких людей, которые, оказавшись выведены в центре произведения, могут содействовать постижению времени, могут быть введены в исторический поток, назначающий думы, эмоции и действия фигур. При этом непременными героями в исторических романах А.Х.Псигусова, конечно, являются хоть и древние, но все равно адыги (как хетты, так и меоты), столь узнаваемые нами сегодня.  Они хотя и просто люди, но, тем не менее, особые, стойкие, возведенные из твердейшей материи. И видя их на страницах писателя мы никогда не забываем о некоей родственности их, древних, и нас, сегодняшних. Причем не потому что они лучше других и умнее, а потому, что они просто «наши», что возможно, именно вот эти рисуемые А.Х.Псигусовым персоны и именно вот в это, обозначаемое А.Х.Псигусовым время вырабатывали те незыблемые законы этики, морали, нравственности, духовности, чести, достоинства под общим именем «адыгагъэ» (адыгство), – то богатство, которым мы имеем счастье располагать сегодня, нарушать которое ни старому, ни молодому, ни нищему, ни имущему не разрешено и то, которое само по себе есть самостоятельная, питающая и вдохновляющая по сей день нацию идеология. Любая подробность сюжета скована с определенным числом таких персонажей, каждое действие каждого из которых сковано именно с нашим адыгством, что порождает явления самостоятельные, по-своему суверенные, однако согласованно вплетающиеся в дела и проблемы общенационального масштаба. Считается, что вольности обращения с исторической истиной представляются в литературном произведении вполне правомерными, ибо автор художественной прозы описывает не столько то, что было, сколько то, что могло быть – или даже, как ему кажется, могло бы

 25

быть. Однако упоенно рассуждающий в романе А.Х.Псигусова о судьбе адыгов древний хатт, чей голос раздается из-под кургана, оказывается по первому требованию готов ответить на стержневой, мучающий каждого адыга сегодня вопрос: «Отчего же, скажи, – путник Духа спросил, – / Словно солнца лучи, растворились в мире адыги?» (3; С. 6). Вот какое, не очень скромное, но убедительное объяснение находит адыгской общенациональной обреченности Дух хатта: «Боги так пожелали, / Чтобы светили они, как сияние солнца, / Свет, тепло доносили они в уголки всей Вселенной, / Чтобы гордились народы отвагой адыгов!» (3; С. 6).  Есть в этом обосновании адыгская вселенская амбициозность, есть некое самолюбование и самовосхваление, свойственные нашему народу, но, возможно, их можно простить автору на фоне существующих сегодня исследований, располагающих к такому самовосхвалению и лишь оправдывающих его: «В XV – XVI веках Черкесия была одной из самых мощных и значительных стран Евразии, в середине XVIII века, накануне столетней войны с Россией, она была в зените своего могущества. Черкесы считали свои обычаи верхом совершенства, гордились собой и своей, как они полагали, непобедимой страной. Самой значительной общественной ценностью была признана категория адыгагъэ, служившая кратким выражением всех качеств, которыми должен был обладать настоящий адыг: изысканная вежливость в повседневном общении и храбрость в бою, почитание старших и лиц противоположного пола, необычайная скромность и готовность прийти на помощь каждому, кто в ней нуждается и т.д.» (14; С. 408). И потому простим этот гиперболизм автору, оправдав его элементарно просто – болезненным для нас, исчезающих с лица планеты, патриотизмом.  В том нешуточном патриотизме, который заявляет здесь А.Х.Псигусов и которого он в полном объеме придерживается на

 26

протяжении всего дальнейшего изложения, – в этом масштабном, можно сказать, сумасшедшем патриотизме не обойтись без названных нами недочетов, объясняющихся силой эмоций и накалом страстей рассказчика, немного растерявшегося в диалоге с Духом, но остающегося внимательным к голосу хатта: «Что ответить я мог на холме у заросшей тропинки? / Голос хатта звучит и звучит, и дрожит, / И гул ветра доносит голос давней эпохи. / У заросшей тропинки, где звезды мерцают в ночи, / Дождь смывает пыль с могильной плиты, / Где тревожно в ночи слышен стон из гробницы: / «Не забыли ли нас, хаттов, потомки адыгов?!» (3; С. 6).  Вообще такая нужная нам сегодня, в нашем культурно-воспитательном вакууме, патриотическая составляющая романа выражается, в первую очередь, через образы действующих героев, через сюжетные ходы, через историко-бытовой фон, изображенный писателем. В романе героев немало, и каждый осуществляет свою сюжетную функцию, но в нем есть особые, которые организуют сюжетные холсты общенародного бытия и сюжетную стержневую мощь ее поступательного движения. Автор предстает в анализируемых текстах как знающий свое дело бытописатель, который провожает читателя в хеттское или меотское жилище, на хеттское или меотское поле (как плодоносящее земельное, так и убийственное военное), который может изобразить хетта или меота и за плугом, и за столом, и в бою, погружая читателя в его текущие думы о сыне, о брате или о недруге.  Причем сюжетообразующие составляющие романов А.Х.Псигусова базируются на вполне реалистических основах: здесь живут реальные люди, события проистекают на конкретной земле с земными обстоятельствами жизни и быта; реальные люди кормятся реальным хлебом, молоком, мясом реальных зверей; выращивают реальных детей; мучаются, когда им реально больно, ликуют, когда

 27

они реально благополучны; на их реальной земле множатся такие же реальные леса и травы, каковые мы в своей реальности наблюдаем ежечасно и т.д. По мере развития сюжетной линии анализируемых текстов  А.Х.Псигусов проникает в самую различную семью, где даже вещи, типичные и элементарные, направляют к постижению сокровенного нрава активно действующего персонажа. Именно эти стороны эпопеи прежде всего привлекают читателя, и в то же время они ярче всего демонстрируют подход А.Х.Псигусова к историческим источникам, его работу с фактами и лицами, способы, какими он подчиняет реальность древних веков интересам своих произведений, а значит, и читателя. И именно эта, проводимая в лирическом предисловии, уже указанная нами линия внимания к голосу хатта, умение прислушиваться к древнему Духу и вдумываться в его слова, – именно эта установка является стержневой для всего, излагаемого автором в его цикле исторических романов, исторически обусловленного материала.  Писатель непременно интенсивно использует в своих произведениях описательный материал, иногда публицистический или этнографический, но часто и сюжетно-композиционный, несущий в себе как увлекательный, так и глубокий информационный текст, пропитывающий произведение философией, психологией, духовнонравственными суждениями, выкованными именно живописуемым автором народом. При этом грандиозность произошедшего в адыгской истории, разнообразие жизненного материала потребовали увеличения «емкости» самих литературных жанров. Поэтому вполне закономерно обращение желающего осветить столь объемный исторический пласт А.Х.Псигусова к роману.  Причем перед нами произведения с цельным сюжетом, с довольно доказательно сооруженной композицией, требующей

 28

нашего внимания к поэтике сюжета этих произведений, к определению структуры частей в границах конкретного сюжета, взаимного сближения и удаления сюжетно-последовательных линий, а также к выяснению причинно-следственных связей и скрещений участей множества персонажей, совокупление их влечений, мировоззренческие интересы любого из героев, инициирующие всевозможные взгляды и оценки окружающей их реальности. Серьезная историческая обусловленность раскрываемой прислушивающимся к голосу Духа хатта А.Х.Псигусовым в цикле романов «Жизнеописание тридцати хеттских царей» тематики упоминается уже в авторском вступлении, когда объясняя читателю свои творческие предпочтения он честно признается в собственном смущении большим числом противоречивых чувств, неизменно обуревающих его, – автора,  сидящего с пером в руках перед чистым листом бумаги, но с романной задумкой в сердце: «Смогу ли я в достаточной степени раскрыть эту сложнейшую тему, так как никто раньше не брался за эту громадную глыбу и не рисковал положить ее в основу литературного произведения?» (1; С. 5). Подобный робкий авторский настрой, признаться, изначально немного тревожит и читателя, однако дальнейшее знакомство с текстом и погружение в максимально насыщенное этнографическими и документальными данными художественно-историческое повествование доказательно успокаивает такие тревоги и убеждает последнего в полной профессиональной компетентности первого.  Итак, в романах анализируемых исторических циклов А.Х.Псигусова  мощными сюжетообразующими стержнями выступили судьбы хеттских (меотских) царей и управляемых ими государств, если идти в направлении развития мега-главных героев. Сюжет в этих романах имеет единую совместную линию, и большое число элементов. Единая совместная линия связана с царскими

 29

семьями. Если же расценить как сюжетообразующие обстоятельства, в частности, события, факты, их движение во времени и пространстве, то сюжетных пружин будет еще больше. Таких линий (автономных сюжетных образований) в романах сотни и сотни. Эти активно действующие линии сюжета внутри сюжетного континента романов А.Х.Псигусова дают возможность автору в полном объеме постичь национальный характер, психологически аргументировать его.  В посвященных хеттским или меотским царям книгах исторических циклов («Жизнеописания…» и «Меоты») А.Х.Псигусов, бесспорно, искусно представил древнеадыгскую эру, характеры, быт, психологию периферии и царского двора, служащих множества рангов и сословий, продемонстрировал знание этических и культурных особенностей периода, при этом с необходимой в данном случае архаичностью, благодаря чему порой почти не заметно, что речь идет о древности. В итоге имеет место серьезное социально-историческое полотно, реалистически воссоздающее картины острейшей политической борьбы, в которой, кроме правителей, жречества и рабовладельческой верхушки, в некоторой степени принимают участие и широкие слои населения тогдашнего древнего общества.  Здесь, в рамках избранного автором романного сюжета случаются процессы и события, нередко остающиеся в границах одной страны или одного аула. Таких происходящих крупных, менее крупных или совершенно ничтожных явлений немало. Однако все они в своем осуществлении образуют один концептуальный строй, объединяясь щедро содержащейся в них мощью всей нации. Эта мощь сплавляет воедино такой разнородный материал, как события, ситуации и их причины, коммуникативные акты людей разных статусов, разных полов, разных состояний, их обыденные трудности, внутрисемейные и внутриродовые взаимоотношения, труд дома и в

 30

поле, поездки одного крестьянина или воина к коллеге или к соплеменнику, их активность в общенациональных деяниях. Причем, отправляя своих героев к их исторически состоявшимся свершениям автор умеет создать и интригу, максимально вовлекая читателя в думы, стремления мчащихся в неизвестность всадников. К тому же на представляемых А.Х.Псигусовым романных страницах имеют место доскональные подробности многочисленных народных сборов (хасэ), тщательное воссоздание древнеадыгского, но такого понятного нам и сегодня крестьянского быта, психологии и мотивов поведения человека труда или войны в семье, на работе, в обществе, даже его костюм, оружие и т.д. Только в многогранном, мастерски построенном сюжете писатель смог  показать такое многообразие событий, обстоятельств, людских судеб и характеров, продолжающих то, что прослеживается в романе А.Шортанова «Горцы» (заложившем основы, на которых сформировался и широко развился адыгский панорамный, эпически развернутый роман, образцами которого стали «Вершины не спят» А.Кешокова, «Род Шогемуковых» Х.Теунова, «Раскаты далекого грома» И.Машбаша, «Бычья кровь» А.Евтыха). По принципу родового романа написаны и многие другие адыгские крупные произведения, например, романы Ю.Чуяко, М.Кандура. Таким образом, продолжая эти плодотворные традиции исторического повествования, А.Х.Псигусову удается время от времени, в ходе свершения множества данных событий, не забыть и о «душе народной», изобразить ее изнутри. Ведь, как утверждал Н.В.Гоголь, «истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа». Именно этот, приветствуемый классиком русской литературы и тщательно соблюдаемый адыгским прозаиком принцип позволил последнему продолжить обозначаемую первым установку, выйти за границы социально-исторической

 31

конкретности и сообщить своему произведению временами абстрактно-философский и порой универсальный смысл.  Одновременно описываемые автором в подобных, «индивидуально-личностных», эпизодах щекотливые физические подробности, пусть не всегда лицеприятные, дают возможность читателю испытать то же, что испытывает наблюдающий или вкушающий их персонаж романа. И вот со временем, по мере созревания размышлений и дум активного в данный момент персонажа, этот изначально чужой для читателя незнакомец представляет собой уже нисколько не метафизического человека, а видится читателем как фигура из живой плоти и крови, с персональным ликом, и основное, что помогает ему стать еще ближе, – с собственным нравом и с порой (в зависимости от времени, обстоятельств и собеседников) разделяемыми читателем чувствами.  Так, всадник, успешно держащийся в седле, «пропахший дымом и лошадиным потом», всадник, осиливший двухдневный переход с недолгими привалами «под прохладой леса, ночуя возле пылающего костра под открытым небом среди гнетущей тишины» (3; С. 149), завидев вдали достижение своей цели и приближающийся к ней, вполне понятно для читателя после всех испытанных им в пути неудобств чувствует себя счастливым. Благодаря подобному авторскому приему читатель, погруженный во все разнообразные ощущения скачущего к порой труднодостижимой цели всадника, в полном объеме, с гарантированной готовностью разделяет надвигающиеся на него и позитивные (в случае достижения цели), и негативные (в случае неудачи) эмоции.  Посредством такого рода проникновений многогранная жизнь древнеадыгского общества, взаимосвязанная и взаимообусловленная десятками сюжетных линий, формирует цельную национальную вселенную во всем разнообразии ее конфигураций. Подобная

 32

тенденция, несомненно, пробуждает в исторической прозе А.Х.Псигусова очевидные и узнаваемые приметы эпопеи, а сюжет, безусловно, при этом приобретает статус эпопейный, объективно многослойный. При этом история нужна писателю и для того, чтобы фактически извлекать из нее философско-исторические уроки для современности и будущего.  И здесь, как и далее, по мере развития всего изложения А.Х.Псигусова, человеческая память в преломлении центрального персонажа играет роль некого ценностного хранилища, некой гарантии выковывания человеческого нрава, утверждения жизненных убеждений героя, потенциала и рубежей его энергичности. Фактически прошлое привлекает А.Х.Псигусова не в качестве «музея», хотя он стабильно стремится придерживаться и исторической достоверности. Как и все те, кто посвящает свое творческое предпочтение историко-военной теме, А.Х.Псигусов своим центральным влечением избирает не только гармонизацию памяти и рассудка персонажей, но и обозначение степени воздействия воспоминаний о боевом или бытовом  произошедшем на их носителя и на обступающих его лиц, а также определение истинных последствий, изливающихся из этого.  Писатель разыскивает в прошедшем «наставления», располагающие немалым воспитательным смыслом для нашего дня. Действительно, уже пролог можно условно считать неким лекционным, но красиво выстроенным изложением, посвящающим несведущего читателя в подробности государственного бытия и общественного строя хеттского либо меотского  народа, – народов, представители коих сегодня в науке признаются древними предками адыгов, с описанием деталей их взаимоотношений с другими нациями. 

 33

А.Х.Псигусов избрал для романов эпоху, которая в наше время фактически неизвестна мировому сообществу. Кроме того, стремясь к художественной объективности, он отдал много сил изучению мемуаров и исторических сочинений о периоде хеттской либо меотской цивилизации. Наконец, он создал свои произведения в какой-то степени и с полемическими целями, желая показать историкам, как следует подходить к изучению прошлого. При этом А.Х.Псигусов с благодарностью упоминает используемые им для художественного изложения научные и исследовательские труды зарубежных и советских, прошлых и современных востоковедов, как то О.Р.Генри, Дж.Г.Маккуин, Э.Форрер, В.В.Иванов, С.Х.Хотко и др.  Подобный содержательный пролог («Жизнеописания…»), насыщенный документальными сведениями о стране Хатти, выступающей в дальнейшем объектом авторского изложения, А.Х.Псигусов объясняет собственным стремлением к обеспечению плавного перехода читателя к страницам романа, – перехода, который успешно реализуется далее. Перед нами не просто источник, отражающий взгляды соответствующей эпохи на события исторической судьбы хеттской цивилизации; перед нами – гигантский труд, поставивший целью передать характер времени, характер хеттского народа, опираясь на исторические материалы и на четко сформулированную историческую теорию. И.Машбаш мастерски строит такой же многогранный сюжет и в романе «Жернова». Сюжет романа «Из тьмы веков» многолинеен и чрезвычайно сложен. Таким образом, И.Машбаш, А.Кешоков, А.Евтых создали широко развернутые сюжетные материки (термин К.Шаззо), в которых национальная жизнь адыгов, их характер, психология, быт и история, адыгский менталитет раскрыты с глубокой художественной и эстетической убедительностью.

 34

Однако элементом, еще более заслуживающим благодарность читателей, является то, что приводимая автором в этом гигантском труде историческая документалистика (строгая и сухая по своей сути) излагается художественно, изображается выразительно и, соответственно,  воспринимается эмоционально. Одновременно писателем благополучно используются разнообразные художественно-композиционные приемы, такие как ретроспекции, лирические отступления, внутренние монологи, воспоминания, что дает ему возможность построить цельное единство всевозможных временных слоев.  Нельзя не учитывать и значение фольклорной поэзии для становления языка художественной прозы А.Х.Псигусова – в ней активно развивается афористическая образность речи как персонажа, так и повествователя. К примеру, отличающимся подобным соотношением «бездушный – живой», т.е. явно выраженной межстрочной одушевленностью, можно считать эпизод описания автором в одном из четырех романов «Жизнеописаний…» ассоциаций, восприятий и мыслей героя, рассматривающего возведенные предками его народа дольмены. Уже знакомый к тому моменту читателю хатт Нажан, бывший в предварительно излагавшихся сценах мудрым и рассудительным, и здесь анализирует то, что видит.  Взирая на эти загадочные и не могущие оставить равнодушным сооружения, он логично формулирует собственные выводы о своем народе, – народе, представители которого сумели собрать и уложить массивные каменные глыбы, расположить их на определенном расстоянии друг от друга, прорубив умелыми руками искусственные входы. Посвящая в этой сцене читателя в подробности традиционного для древних похоронного ритуала, в процедуры дольменного размещения покойника, автор, посредством мыслей своего героя, и

 35

здесь восхищается профессиональными умениями возводивших настоящие гробницы хаттов. Недаром эти талантливо выстроенные, мудрые захоронения в дальнейшем оказываются в роли собеседников для одного из самых рассудительных персонажей, предпочитающего в своих сомнениях и размышлениях общаться именно с покоящимися в них древними духами.  Причем здесь и не однажды еще на протяжении всей древнеисторической прозы А.Х.Псигусова исторгающие духовную мощь древние склепы и дольмены в своем расположении сопровождаются древними деревьями, «охраняемыми духом дольмена, как вот этот могучий чинар, со временем окрепший» (3; С. 168), – чинарами, также завладевающими этой вековой мощью и впоследствии распространяющими ее на героев. Так и в другом цикле «Меоты» исторически- и географически точно описывается, к примеру, обряд жертвоприношения тому или иному богу: то, как и на какой высоте укладываются вязанки хвороста, вплоть до того, сколько этого хвороста требуется; и далее – то, каким образом происходит возлияние вином над головой жертвы перед мечом, воплощающим, к примеру, бога войны.  Все, подобные этим, ритуальные подробности, да и вообще образ жизни как древних меотов в одноименном цикле, так и древних хеттов в цикле «Жизнеописания…» одновременно и равнозначно состоят из множества подобных подробностей, деталей и компонентов, дающих четкое представление о ценностях, понятиях и суждениях наших предков. Для явно неравнодушного к этому материалу автора закономерно предпочтительнее приветствуемое в художественном творчестве именно «углубленное изображение событий, опирающееся на знание фактов» (23; С. 37), нежели просто сухое повторение действительных фактов, изложенных в документах, что однозначно прослеживается в рассматриваемой

 36

древнеисторической прозе современного адыгского (черкесского) автора А.Х.Псигусова. 

 

§ 1.2. Активность природного компонента как проявление географической обусловленности авторской прозы

Как не однажды нами уже упоминалось, активное художественное воссоздание явлений природы и воспроизведение ее атмосферы в исторических произведениях А.Х.Псигусова неизменно подчинены одной цели. В частности, более глубокому обнаружению стержневого замысла произведения, раскрытию новых, порой внезапных нитей, объединяющих мир людей и мир живых существ. К примеру, во втором романе цикла «Жизнеописания…» царственная природа во всей своей красоте, величавости и мудрости в сложной ситуации вразумляет человека, возвращая его к жизни и, тем самым, пытаясь спасти его в неосмотрительности и суетливости. А.Х.Псигусов часто вновь очерчивает красоты природы в качестве фона, соответствующего некой жизненной философии и придающего ей нужный настрой.  Автор фактически компонует почти неразрешимую дилемму, когда из несуществующего за его окном двадцать первого века бытия вновь требуется сотворить все – от Солнца с его лучом до меча в руках воина, только для этого действующему персонажу следует лишь задуматься. И, пытаясь уловить и домыслить свой земной фатум, досмотреть солнце, активно ведущий бой на родной земле военачальник, скользя взглядом по кронам леса, невольно залюбуется красотой не только природы, но и бытия, – когда-то дарованного ему, но сейчас, на поле боя, такого хрупкого и находящегося на грани аннулирования: «Лучи, падая на белые известняковые поверхности, отражались и переламывались в воздухе радужным сиянием, удивляя взоры воинов, напоминая в последний раз о красоте мироздания и

 37

неповторимости жизни, словно предлагая бросить мечи и жить, восхищаясь каждым мигом мирного созидания на благо себе и своим ближним…» (2; С. 82).  Таким образом, интенсивно культивируемая автором природа нередко представляет собой одушевленное, задумчивое и само располагающее к размышлениям, многоликое солнце, неизменно и активно способное на весь коктейль человеческих эмоций. Чаще у А.Х.Псигусова имеют место ситуации, в которых романная  природа активна рядом как с воином, так и с человеком, обнаруживающихся параллельно в одном лице – в лице военачальника. Сам по себе он вдумчив и тверд в битве, мудро и без суеты командует баталиями, в случае необходимости выходит на ратное поле и бьется мастерски, синхронно возглавляя сражение, размышляя о том, чтобы лишиться как можно меньшего числа бойцов.  При этом настраивающая персонаж на агрессию природа в подобных, расположенных вблизи от боя, эпизодах в значительной мере одушевлена и сообщает готовящемуся к кровопролитию воину  некоторую активность, может гармонично подстроиться под его расположение, бдительно опекает и даже ласково убаюкивает его: «Подобно вздутым старческим венам, рассекали землю горные реки, будто стремясь наполнить драгоценную чашу подлунного мира студеной чистой водой. По низким крутым берегам в глубоком русле рек неслись в мутном потоке суровой жизни студеные воды, убаюкивая ласковой волной зародыш бытия в глубокой почве необъятной Вселенной» (9; С. 16).  И далее – вся нелепость персонажа, идущего из этой красоты бытия на поле битвы – словами того же А.Х.Псигусова: «. … И тем страшнее на таком ярком, красивом и выразительном фоне вся нелепость и жестокость происходящего в мире по мере развития сюжетных действий багрового и бесчеловечного столкновения

 38

враждующих войск, когда эта кровавость сообщается даже верблюдам, раненым и на этой почве одичавшим, бешено скидывающим своих всадников, бившим и давящим соседних, образуя, тем самым, «единый клубок жизни и смерти» (2; С. 83).  В другом цикле («Меоты») при описании талантливых и успешных древних военачальников А.Х.Псигусов также не забывает о природе и степени ее воздействия на формирование, созревание и функционирование личности адыгского предка. Причем живописуя с гордостью красоты природы (в родной для автора реальности), он с не меньшей гордостью говорит и о представителе рисуемого им народа. В подобных изображениях писатель по-доброму заставляет всякого, пусть чуждого любви к природе и отнюдь не сентиментального человека, восхищаться представленными и преподносимыми им с душой красотами, внушающими поэтическое благорасположение.  К тому же здесь имеет место кардинальный, и оттого еще более выраженный противовес профессиональному образу мыслей и действий военнообязанного персонажа. Так, чистый сердцем военачальник Багион («Меоты», т. II), не знающий зла, корысти и жадности, внушает искреннее, вполне обоснованное доверие воинам. Автор объясняет кристальную чистоту его души именно тем, что «всю жизнь он провел с отцом на пастбищах, общаясь с природой и ее прекрасными, хоть и не наделенными даром речи, творениями – животными. Природа не портит умы и сердца людей, оставляя их в первоначальной чистоте, без подлости и ненависти» (6; С. 241), – уверенно говорит автор.  Либо, применительно к другому военачальнику Астемиру, в другом романе того же цикла «Меоты» («Аникет») А.Х.Псигусов также вовлекает в художественное изображение природные явления, теперь уже для наглядного портретирования семьи своего воюющего героя. Поэзия характеров сливается в анализируемом тексте с поэзией

 39

природы, которую автор изображает исключительно насыщенно и колоритно, как подлинный живописец. Так, счастливая дочь своего благородного отца Астемира Нафыца, как наращивающая силы и красоту «жемчужина в ракушке», в выразительном изложении автора предстает «цветком, который набирался сил, чтоб стать красивой розой своей страны» (5; С. 56). А колоритно описываемая в романе красавица-жена военачальника Астемира Даха (адыг. «красивая») поэтично ассоциируется, по словам рассказчика, своей душевной и телесной чистотой с «небом страны меотов», своей походкой – с ланью, своей яркостью и недоступностью – со звездой на небе, далекой от земли, а своим отношением ко всем встающими перед ней влюбленными – с моментально улетающим ветром, разбивающим сердца.  Подобным же образом, с соблюдением природно-окрашенной тональности, автор обрисовывает внутрисемейные отношения нашедших друг друга персонажей – благородного воина Астемира и красавицы Дахи: она «<…> была счастлива, как звезда на небе, которая рядом с полумесяцем может отдать свой яркий свет и тепло, ибо не каждой звезде может встретиться на своем пути яркий серпообразный месяц, каким она видела Астемира. Их союз дал два ростка, и они все вместе, как яркие звезды в одном созвездии, украшали народ керкетов и страну меотов» (5; С. 57).  Причем образовавшиеся подобным образом внутрисемейные отношения, их расклад и структуру, столь гармоничные и столь естественные, автору удается проиллюстрировать также с помощью природных символов в своих самостоятельных афоризмах (в другом авторском издании «Клад знаний…»): «Раньше всех на заре встает петух, потом только курочка-ряба, отсюда нетрудно догадаться, кто во дворе хозяин, где стоит курятник» (4; С. 171), «Все говорят о золотых яйцах курочки-рябы, умалчивая о заслугах петуха. А курочка

 40

высиживает то, чем ее одарили. Так и в любой благополучной семье» (4; С. 184) или «Петух кукарекает, то есть кричит, а курочка-ряба ворчит – это ли не образец достойного поведения мужа и жены» (4; С. 171).   Одновременно очеловечивание (антропоморфизм) природы в подобной степени можно считать гармоничным в романной прозе А.Х.Псигусова, поскольку человек здесь предстает как неотторжимый и закономерный элемент природы, а, в свою очередь, природа неотделима от человека. И в дальнейшем, живописуя детали личной жизни своих персонажей, автор вновь прибегает к подобным, красивым своей естественностью тропам. Так, краснеющая от смущения в разговоре с мужем жена наделяется автором очаровательной улыбкой, появившейся на лице, как «месяц на небе в перевернутом виде» (5; С. 59), что немедленно разряжает обстановку и вызывает общую улыбку, что, в свою очередь, приводит А.Х.Псигусова в этой сцене к философским, общеглобальным выводам. Излагаемые от имени одного из действующих супругов формулировки максимально философичны и явно воздвигнуты с безусловным учетом щедрого личного  коммуникационного опыта автора.  При этом исторический цикл А.Х.Псигусова, загруженный  истинными историческими примерами и образцами подлинной участи хеттского (меотского) народа, несмотря на всю свою хроникальность, тем не менее, чрезвычайно романтичен. Наблюдая за своими героями в сцене их семейного общения, писатель убеждает читателя: «Что нужно для счастья человеку в семье? Взаимопонимание и любовь. Как мало нужно человеку на земле, но как многого это стоит, как много он платит за это в мире!» (5; С. 59). Таким образом, как бытие отдельного человека, так и существование всей человеческой цивилизации А.Х.Псигусов расположен рассматривать с духовно-ценностных

 41

воззрений. И, вследствие этого, оценку тому или иному жизненному событию автор представляет, исходя из тех же воззрений, благодаря чему в том числе и природные явления в его произведениях часто олицетворяют собой те или иные нравственные категории. Приверженность к земле, располагающая героя к общенациональному  бытию, к чуткой сердечности и к участливой душевности его в обществе, – все это вырастает в романах А.Х.Псигусова, по требованию возвращающегося и возвращающего к земле и к ее мудрости времени, как обязательные черты древнеадыгского народного характера. Благодаря этому автор выводит читателя к первоосновам жизни: во многих романных эпизодах чаще индивид находится перед судом собственной и общественной  совести, а общество и его деятельность, в свою очередь, – перед судом первостихий природы. Проявляемые подобным образом порывы как личностного, так и общественного равнения на натуральную стихию, по сути, в глубине своей, являющиеся истинно народными чертами горского менталитета, автор явно изображает берущими верх над разрушительными особенностями человеческого характера.  Вообще, ощущение патриотической гордости – чувство, чрезвычайно нередкое для героев произведений. К примеру, помимо гордости, инициированной традициями народной морали и нравственности, в рассуждениях героев часто имеет место гордость родной землей и ее пейзажами. Их красочные картины, представляемые посредством восприятия героев, сопровождаются подобного рода патриотичными комментариями. Так, во втором романе цикла «Жизнеописания….» («Царь Хатти Анитта») действующие лица окружающей природы знакомят читателя с земной, порой неблагоприятной обстановкой, представляя активных человеческих персонажей и навевая тем самым царящее далее в

 42

эпизоде настроение. К примеру, в зачине четвертой главы («Алалах. Царь Иркабтум») первый, кто встречается читателю – это месяц, выглянувший из-за барханов, но, увы, помутневший, ставший багровым, и предвещающий тем самым «славным жителям Алалаха смутные времена грядущих перемен» (2; С. 87).  Да, так и есть, далее по тексту вырисовывается грозный страж, в строжайшем нервном напряжении охраняющий охваченного собственным гневом и яростно мечущего громы и молнии царя Иркабтума, бешено обсуждающего государственные проблемы с представителем совета старейшин. Посредством воссоздания специфики восприятия окружающей природы и окружающей среды писатель обнаруживает большинство возможных проявлений межличностных взаимоотношений. Таким образом, если следовать философской задумке автора и по аналогии с пейзажем-персонажем А.Х.Псигусова, все то, что выступает базисом, ядром и свидетельством бытийной конструкции, располагает своей душой, своей психологией и даже своими чувствами. Кстати, аналогичный художественный прием А.Х.Псигусов использует еще не однажды и в других эпизодах «Жизнеописания…». Так, в третьей – четвертой книгах цикла активность природных персонажей и сила выразительности их художественных образов не теряют в своей интенсивности. К примеру, сцену с погружением читателя в страдающую душу оставленной мужем женщины автор предваряет описанием такой же, не менее активно страдающей, пасмурной природы. Буквально автор сообщает объекту природы достаточную долю субъективности, сооружая из него эмоциональный и расположенный к сочувствию персонаж. Благодаря такого рода одушевлению природа в исторических романах А.Х.Псигусова чувствует и страдает как люди, одновременно и даже в унисон с ними в их, столь понятных как человеку, так и ей ощущениях. 

 43

И потому природа («Меоты»), окружившая накануне сражения войско, находясь на стыке ушедшей зимы и еще не наступившей весны, являет собой воплощение отчаяния, столь аналогичное коллективным ощущениям ожидающих сражения воинов. Насколько очевиден этот войсково-природный экспрессивный унисон: земля со стоящими на ней в ожидании возможной смерти воинами «как будто выдыхала, изгоняла из себя холод, вспотевшая от неравной борьбы, покрывалась испариной отчаяния. Густым белым туманом, медленно поднимаясь над степью, словно огненный дракон, извергающий струи пара, зима летала в свои владения. Редкие, корявее, черные деревья нагоняли уныние своей мрачной уродливостью. Они будто стыдились своей наготы и старались укрыться в густом тумане. С леденящим душу криком в небе носилось воронье. Безмолвное и незримое вдохновение природы, слабая надежда – на неокрепших еще крыльях неотвратимо приближалась весна. <…> Вдалеке, как туча на краю небосвода, виднелся небольшой чинаровый лес, замкнутый печатью тайны и грусти. Предчувствие смерти, желание победы в союзе с жаждой жизни, огонь ненависти к врагу, к чужой, враждебной земле, – все это отражалось в воинственных взглядах меотов» (6; С. 289-290).  В целом, вечная во все времена и не теряющая своей актуальности тема (взаимной сопричастности природы и человека, одушевления естества и включенности его в жизнь социума на равнозначных с индивидом правах) колоритно заявлена в исторических романах А.Х.Псигусова и владеет почти приоритетным местом в выковывании сюжета и в развитии конфликтов. Рыдающая либо стонущая природа усугубляет трагизм протекающей драмы в обществе любого уровня и в обстоятельствах любого масштаба. Природа помогает и сочувствует людям, о чем не однажды говорят персонажи романов А.Х.Псигусова, наблюдая за тем, как она и ее составляющие обитают вместе с ними общей, но порой своей

 44

собственной жизнью, также любят и, хмурясь, грозят, наслаждаются и стоголосо контактируют. Мало того, природа иногда оказывается на стороне одной из противоборствующих социальных групп, как, в частности, это происходит в обозначаемой автором в одном из романов цикла «Меоты» («Аникет») бухте. Залив, расположенный в одном из горных ущелий, априори для пиратов является бухтой Надежды, а вот для проплывающих там с мирной целью кораблей того или иного царства – уже бухтой смерти. Образ действий даже такого, казалось бы, неподвижного, статичного и спокойного персонажа, как та или иная географическая точка, тем не менее, видоизменяется в соответствии с мыслями и настроением проплывающих мимо нее героев, словно приспосабливаясь к их расположению, впитывая отвечающие их чувствам состояния и кондиции.  Причем в том же направлении на участие природы в разнообразной деятельности человека автор ведет и дальнейшее описание географической и топонимической специфики данного кардинально настроенного места (Скалистый остров). А.Х.Псигусов в таких ярких живописаниях приходит к выводу о том, что отвесные скалы, обрывистый берег, вечная мгла и ледяная вода, прикрывающие маленькую, расположенную под ними и тянущуюся вглубь бухту, создал ни кто иной, как бог зла Емынаж, причем как раз именно для того, чтобы товарищески прикрывать пиратов в их, угодных его божескому величеству, злодеяниях.  И вновь подобное яркое описание этих злобно расположенных красот – образно, пусть немного жестоко и преувеличенно, но, как характерно для А.Х.Псигусова, красиво и выразительно. Таким образом автор не только воспроизводит статические картинки обступающей читателя природы, но и использует их для собственных суждений по поводу существовавших в обществе социальных групп и

 45

сопровождавших их бытие вопросов. Не забывает при этом А.Х.Псигусов вводить в настоящие описания обстоятельный философский оттенок, благодаря которому подобная персонификация образов животных и растений возделывает благодатную почву для различных философских выводов и обобщений (о них чуть ниже), формулируемых жадно вкушающими эту продуктивную ретроспекцию персонажами. Подобного рода композиционные приемы уплотняют и ужесточают (в позитивном смысле) интеллектуальную обстановку романа, содействуют читателю в интенсивном постижении самой ретроспекции и, если брать шире, – в не менее интенсивном поглощении сложной и разветвленной связи эпох. Явно злой настрой беснующегося ветра, упивающегося собственным всевластием и жестоко захватывающего необъятные просторы, уверенно готовит читателя к таким же метаниям и стенаниям, но теперь  применительно к душе страдающей уже в любовных, но оттого ничуть не менее бесноватых, метаниях героини («Жизнеописания…). Либо страдающая мать (Арпада) в ее тревогах о сыне. Здесь автор вновь выступает во всей выразительности своего метафорически богатого изложения с намерением соотнести индивидуальные душевные метания конкретного человека с глобальными, но такими аналогичными первым природными метаниями: «Когда реку покрывает лед, два берега связываются толстой льдиной, но под ней – тихое течение, в котором продолжается жизнь серебристых рыб и всякой живности. Так и Арпада – под коркой таинственности, на дне души переживала заботы своих детей» (3; С. 135).  Или другой персонаж того же цикла – мечтающий разобраться в собственных интимных чувствах Хацана. Он приходит к пониманию приоритета семейной жизни лишь накануне поездки, могущей вернуть

 46

его после длительного расставания к жене, а проявляется это в экспрессивном монологе персонажа, причем именно посредством введенных в изъяснение природных элементов: «мое сердце обросло мхом забвенья, покрыв бархатным покровом мое имя, честь и мою любовь, а также благородную ветвь моего рода, как плотная кора благородных деревьев обрастает черным мхом. <…> Мое прошлое и будущее качаются, как сухой ржавый камыш на ветру» (3; С. 130).  Подобное природно-образное описание обуревающих персонаж эмоций являет собой психологически-обоснованную мотивацию вырывающегося у юноши клича, который можно считать итоговым в монологе стремящегося к жене Хацаны («Истомлюсь, но до истины доберусь!» (3; С. 130)). Мало того, интенсивность настоящего стремления распространяется и на управляемого юношей, рвущегося в путь коня, горящие «безумным пламенем» алые глаза которого также вполне объяснимы на фоне обуревающей его всадника мотивации. Таким образом,  аналогичный ретроспективный фон в совокупности с обрисовкой соответствующего моменту расположения персонажей поддерживают писателя в воссоздании их личностей, в углубленном раскрытии их внутренней жизни, глубинной сути, в общем, подлинного облика. Причем природные элементы имеют место в ходе изображения не только персонального, локального, но и глобального, вселенского. К примеру, свое философское отношение к общечеловеческим порокам и изъянам автор также порой излагает с помощью натуралистических образов. Описывая пену студеных вод, несущуюся и скрывающую в мутных потоках глубину, он проводит прямую параллель с таким людским недостатком, как зависть; причем благодаря данному натуралистически-обоснованному сравнению делает это весьма выразительно: «Так и зависть людская скрывает мирские слабости, пенится злой пеной, отравляя жизнь более

 47

счастливых, но забывая в миг злобного торжества, что без чистоты души и ясных помыслов их черные души, словно опавшие листья, сорвавшиеся с засохшего ствола: унесет их ток жизни, закрутит в круговороте бытия, засосет в трясину бед, так как из болота никогда не родятся быстрые, с прозрачной чистотой голубых вод, говорливые, стремительные ручьи свободолюбивой жизни!» (3; С. 440).  То есть, как жестко и четко знает это и каждый из наших современников, зло, содеянное индивидом в одном месте, неминуемо для него же обернется трагедией совсем в другом месте, как, впрочем, и добро («ШIу шIы – псым хадз» (с адыг. «Делай добро – бросай его в воду») созвучно адыгской мудрости). Более того, изображаемые подобным родом общечеловеческие ценности еще сильнее возвышаются и глобализируются, уходя от персонализации к уровню общефилософскому, непосредственно к философии бытия, к жизненной философии, но сохраняя при этом доступную для любого читательского взора форму природно-образного изображения: «Яркий солнечный свет нанизывал бег времени золотой сверкающей нитью бытия!» (3; С. 131). Таким образом, природа у А.Х.Псигусова оказывается действующим лицом, когда пейзаж получает ту сокровенность, которая разрешает не только лицезреть, но также слышать и вкушать его как поразительно живой мир, насыщенный внушительным и основательным значением.  А вот как истину природной философии обоснованно и при этом образно излагает один из рассудительных героев цикла А.Х.Псигусова «Меоты». Прослеживая неподвижным взором моросящий за окном дождь и сгустившиеся над его государством тучи мудрый меотский царь Гекатей («Аникет»), сетующий о темнящей его рассудок туманной мрачности, размышляет по поводу глобальных для всех веков и поколений истин: «Порой мы не замечаем природу. <…> А между тем все так просто. Вся тайна нашего бытия, ее разгадка – в

 48

природе. Достаточно поднять голову, посмотреть на небо, на окружающий тебя мир, и истина является во всей своей наготе, как рождающееся дитя, протягивая к тебе свои нежные руки, то плача, то улыбаясь чистой невинной улыбкой. <…> Вот, казалось, светит солнце, наполняя твое сердце теплом, радуя светом взгляд. И ты радуй близких твоему сердцу людей своей человеческой красотой, теплом своих чувств, <…> Но и тогда, когда солнечные лучи пробивают туман, ты должен пронести свои светлые мысли, цель своей жизни через вражеские преграды, у которых взгляд и душа чернее этих туч. И когда ты поймешь, что осуществил свою мечту, проложил путь своим надеждам, твоя жизнь вновь станет светлой, рассеются лучи недовольства твоих врагов, и в душе твоей снова взойдет солнце, как сейчас, прогнав тучи и дождь, оно светит ярким светом, наполняя теплом сердца людей. Но твоя жизнь не должна быть бледной, как солнце после дождя, она должна быть яркой, как солнечный диск в ясную погоду. <…> Все взаимосвязано в этой жизни, и природа, и люди, и их желания, и мысли!» (7; С. 360-361). Таким образом, как вовремя понимает мудрый меотский правитель, нет Жизни без Природы, а Природы без Жизни, как нет и Человека с его желаниями и мыслями без этих сфер, а этих сфер – без Человека с его желаниями и мыслями.  Аналогично в прологе первого романа «Жизнеописаний…» исторические факты, казалось бы, должные быть сухими и прозаичными, в начальных же строках первой главы интенсивно окутываются природной атмосферой. С головой погружая читателя в обстановку широкого зарева – рассвета и всех его природных красот, свойственных для царства Хатти, писатель, в свою очередь, содействует тому, что ожидаемый для фактов документальный стиль щедро на радость читателю сменяется ярким художественнонасыщенным изложением. 

 49

Подобного рода описания, густо насыщенные не только колером, но и душевными красками убедительно и однозначно свидетельствуют лишь об одном – о явном неравнодушии столь эмоционального автора к описываемому, т.е. к красотам родины своих предков, причем, если судить по ключевым словам, – именно родины и именно предков. Вообще, восхищение автора древней родиной и ее населением, упоение ею и почитание ее налицо практически в любом эпизоде любого из романов исторических циклов А.Х.Псигусова, при этом в большинстве случаев – как раз в пейзажах, живописуемых устами и транслируемых чувствами ведущих повествование персонажей.  Причем искренне восторгаясь этими возвышенными красотами рассказчик не уходит от земного притяжения и буквально подводит читателя к более прозаичной, зачастую военно-окрашенной фабуле. Так, пафосно и упоительно описывая «разноцветье красок всесильной природы» он строго напоминает о том, что «в моменты горделивого возвышения нельзя забывать о постоянном и близком присутствии смерти» (1; С. 31). Либо, живописуя в том же эпизоде величаво плывущий саван тумана, повествователь сурово видит в таком, казалось бы, поэтичном явлении природы нечто отнюдь не поэтичное. В частности, здесь имеет место опасность поглощения всего сотворенного человеком и, соответственно, возможность вечного забвения, от чего может спасти «лишь только доброе, что ты сотворил» (1; С. 31), остающееся на земле и в сердцах людей. Здесь, по мнению рассказчика, зло может потерпеть фиаско под воздействием комплекса обстоятельств: и потому, что добро оказалось более мощным, и потому, что незыблемыми предстали морально-духовные ценности, выныривающие в наши века еще из седой античности. 

 50

Следовательно, как раз с помощью философски- и душевно- окрашенных, мастерски представляемых пейзажей, А.Х.Псигусову часто удается многозначительно и художественно доподлинно сообщить  внутреннее настроение и ощущения романных героев, а также отметить их отдельные жизненные принципы. Общаясь с окружающим миром персонажи А.Х.Псигусова, тем самым, основательнее осваивают себя, свое бытие. По сути, обращение действующего лица к природе оказывается некой его автобеседой, т.е. беседой с собственной персоной, включающей воззвание к себе, к своему внутреннему миру в попытке отыскать решения по мучающим его же душу проблемам. Благодаря этому имеет место оригинальная конфигурация внутреннего монолога, подытоживание замысловатых  движений, присутствующих в недрах разума, выведение на первый, доступный для читателя, план размышлений, порой незаметных, неосязаемых непосредственно для персонажа.  Описанные подобным образом красоты природы и на их фоне излагаемые жизненные установки читатель воспринимает как собственную подготовку к объекту весьма величественному, но находящемуся на стыке ухода от немалого числа героических деяний в мир иной, в царство смерти, фактически мечтая слиться с родной природой. С помощью подобного средства, обычно нехарактерного для романного эпического изложения, писатель обрисовывает внутренние, утаенные от поверхностного воззрения порывы, вершащиеся в душе человека.  Вообще персонаж А.Х.Псигусова нередко душевно и даже до такой степени, что, можно сказать, практически телесно растворяется в отечественной природе. Это происходит, когда, забывая все мирские трудности, действующий персонаж полностью воплощается в раздающиеся вокруг натуральные звуки. В подобных сценах такой благодарный житель предстает искусным музыкантом, жгуче

 51

поглощающим все прекрасное в раздающейся вокруг совершенной мелодии родного леса и в благозвучных переливах исступленных рек, а также как в застенчивых, так и в яростных проблесках светила, приветствующего или прощающегося с облеченными в косматые тучи горными пиками. Подобное имеющее место в романах А.Х.Псигусова конструктивное слияние с натуральной средой, вкушение и рассмотрение природы в персоне и персоны в природе, их взаимозависимости и взаимообусловленности доказательно свидетельствуют и аргументированно демонстрируют бесспорный романтизм слога, героики  и сюжетики исторических романов А.Х.Псигусова. Одновременно выделяемый нами прием создания соответствующего сюжету и персонажному ряду настроя посредством использования природных элементов можно уверенно считать однозначно характерным для художественного почерка А.Х.Псигусова, фактически продолжающего в своем изложении национальные эпические традиции, сосредоточенные в  эпосе «Нарты». Данный, явно знакомый А.Х.Псигусову, древний словесный материал содержит вышеуказанную нами, основанную на взаимном слиянии, специфику восприятия окружающего естества. Он  воплощает собой внятно обнаруживаемое своеобычие, способствует проникновению в рядовое мировоззрение черкесов (адыгов), воссоздавших еще в национальном эпосе гармоничное слияние природы с кругом людей, данную аксиоматическую по своей сущности нераздельность индивида и явлений природы, причем не только растительного, но и животного происхождения.  Подобная соблюдаемая А.Х.Псигусовым тенденция благородства «божьей твари» перекликается с нартской сюжетикой, адыгский вариант которой содержит мотив о том, как княгиня Сатаней в своем подвале, содержащем растущего сына, поместила

 52

щенка, орла и коня. И конь, и щенок, и орел – все они подрастали и созревали под одной крышей с мальчиком. В то же время необходимо в очередной раз подчеркнуть, что образ зверя зачастую свойственен всевозможным фольклорным изложениям (к примеру, неистовый ужасный кабан такой величины, что внушал нартам трепет; либо их овцы настолько могучи, что семи братьям не удалось захватить хоть одну из них).  При этом ни в одном жанре фольклора так скрупулезно не разработан диалог, как в сказках о животных. И потому вполне закономерно использование в современной нам романистике содержащихся в фольклоре также сказок о животных, выделяющихся множеством и разнообразием иносказательных ассоциаций, характеризующихся, в свою очередь, внутренней собранностью, обеспеченностью нужных тональностей и достаточной вместимостью слова. Одновременно диалог в данном случае является стержневым способом либо характеристики персонажа, либо продвижения в направлении развития сюжета. Аналогично и в анализируемых произведениях А.Х.Псигусова также часто одними из наиболее активных действующих лиц, интенсивно общающихся «на равных» с человеком, оказываются как раз животные, что фактически можно считать установкой, убедительно характерной для произведений второй половины прошлого века и первого десятилетия века нынешнего, в частности, для северокавказской прозы.  При этом в нартском эпосе, к примеру, часто соратниками великанов (иныжей. – адыг.) оказываются всевозможные звери, которые не менее громадны и могучи, нежели их всадники-иныжи. Подобным, например, в устном словесном творчестве адыгов оказывается волшебный скакун иныжа Архон-Архожа (АрхъонАрхъожъ) Жако, могущий справляться с семидневным маршрутом за сутки. Либо вороного в табуне, находящемся во владении иныжей,

 53

никому не удается ограничить в деятельности, и он неизменно сообщает владельцу об угоне табуна. Либо, к примеру, в нартском сказании «Камболетипш и тридцать всадников» присутствует конь, у которого «грива и хвост достают до земли и волочатся за ней, сжигая гололед на дороге...».  Можно уточнить, что аналогичного рода очеловечивание звериных образов возделывает благорасположенное поле для всевозможных глубокомысленных выводов и дум, когда формулируемое автором уверенное соотнесение «сути» задумчивого и благородного зверя с грешной сутью человека преимущественно, возможно, несколько жестоко, но объективно выступает как раз в пользу первого. Как и в древних текстах адыгского эпоса, образы животных (в данном случае, к примеру, кони) зачастую задействуются А.Х.Псигусовым для того, чтобы со всей пронзительностью обозначить перед читательским взором нерушимые духовнонравственные вопросы и основательно установить определенные морально-этические ориентиры. Как известно, на протяжении столетий, не достигших в свое время прогресса, в распоряжении скромной цивилизации в качестве средства перемещения и транспортирования скромно выступал лишь конь. И именно посредством этого транспортного средства, с опорой на него и с его привлечением в романные сюжеты А.Х.Псигусова гармонично влиты многочисленные, служившие адыгским (черкесским) предкам конные переходы, неплохо освоенные ими конные тропки как в высотах, так и в долинах. Благодаря именно наездникам и несущим их коням перед читателем предстают наименования современных нашим предкам аулов, возможно, бытовавших в их времена, но не дошедших до нас в нашей кровавой истории, такой частой на войны и завоевания; а также вместе с аулами в распоряжении прискакавшего сюда всадника, а значит, и читателя,

 54

оказываются всевозможные здешние легенды, предания и реальные истории местного происхождения. Однако помимо банальных функций транспортирования конь в адыгском доме исполнял и магические, и коммуникационные функции. Как утверждает по этому поводу М.А.Хакуашева, в древности такое волшебное орудие, как конь, изначально переходило по женской линии: «Посвящаемый получал не какое-нибудь средство, а тотемный знак рода своей жены. Позже конь передавался по мужской линии и был связан с предками его владельца. Подобно хозяину, конь, вернувшись с подземного (иного) мира, обладает магическим даром. Неудивительно, что он говорит человеческим языком и является первым советчиком и другом в пути. Чаще всего он может летать и переносит своего всадника через вершины скал, в царство иныжей и драконов. В этом случае функции его расширяются, он выполняет роль помощника в «переправе» в иной мир» (25; С. 22). Нередко авторский восторг на протяжении всех исторических циклов А.Х.Псигусова заслуживается исполнением со стороны коня указанных коммуникационных обязанностей «семейного психолога». К тому же объектом такого восторга в числе «божьих тварей» часто оказывается лошадь, настолько любящая своего хозяина, что демонстрирует готовность уйти из жизни без его ласки. К примеру, таковой предстает Нафа – лошадь умирающего царя Питханы («Жизнеописания…»), чувствующая болезнь хозяина и не подпускающая к себе никого из посторонних всадников, о чем Питхана сердечно говорит так: «Самые добрые и красивые глаза – это у лошадей. Они, как море, притягивают человека, внушая к себе уважение; как мать, у которой сын на войне, чувствуют боль на расстоянии, в трудную минуту». Подобное душевное взаимоотношение старый военачальник Хамыт в данном эпизоде объясняет так: «Хеттский воин больше предан своему коню, чем

 55

жене. Любви скакуна к своему хозяину любая жена позавидует: искренняя и чистая, как снежные вершины гор нашей второй родины – Кавказа!» (1; С. 107).  Исторически крупный государственный и политический деятель, признанный вождь хеттов, значительный и мудрый политик Хатти Питхана обладает самобытным значением в формировании и упрочении Хеттского государства. И потому уже в следующем абзаце автор закономерно представляет великого властелина страны, причем с вводным упоминанием всего свершенного им героизма, но лежащим сейчас обессиленным в царском шатре, терзаемым многочисленными старыми ранами, с единственным томящим душу желанием, сопровождающим его уход, – сразиться и умереть. Таким образом в этом философски-насыщенном эпизоде ожидания смерти вспоминаемые им родные земли возвышают его над ничтожными наклонностями, над сомнениями, обидами, направляют в пласт благородных и возвышенных эмоций и дум, разрешают по-другому испытать стандартное, устремиться к высшим ценностям, а конь при этом в некоторой степени продолжает для умирающего функциональное назначение воспоминаний. Либо в другом романе данного цикла («Жизнеописания…») автор, описывая ласково поглаживающего коней и выбирающего между ними персонажа, выразительно говорит о том, что «интуитивно выбирая не столько разумом, сколько чувствительным сердцем, осознавая, что этим выбором он ставит фундамент своих отношений с новыми друзьями» (3; С. 338).  Складывающееся подобным образом взаимопонимание и даже в некоторой степени взаимопритяжение проявляется в романах А.Х.Псигусова настолько очевидно, что являет собой даже порой повод для ревности любящих жен. Не без доли иронии, причем иронии доброй и игривой, автор позволяет ласковым и остроумным

 56

женам буквально «подкалывать» своих всадников, сравнивая их любовь по отношению к коню с любовью по отношению к себе. Недаром традиционно у адыгов, по словам Проппа, «если у умершего была лошадь ... родственники убивают эту лошадь на могиле, думая, что она домчит его в страну духов, или же срезали несколько конских волос и клали их в могилу. Волосы давали такую же власть над конем, какую они дают в сказке» (25; С. 22).   Вообще, здесь следует отметить, что северокавказская литература в целом традиционно и в разные периоды несет в себе образ коня в качестве неповторимого и несокрушимого олицетворения мужественного горца. Немалое число северокавказских авторов (А.Охтов, М.Батчаев, Н.Куек и др.) интенсивно привлекало этот фольклорный ингредиент для сотворения законченных  позитивных либо негативных персонажей. К примеру, в адыгских «Нартах» мерилом возмужалости и героизма воина рассматривается укрощение строптивого жеребца, который чаще в сюжетном эпосе заключается в пещере, засыпанной абра-камнем, или в подземных сводах.  Действующему персонажу необходимо прежде взнуздать отцовского жеребца, а далее удержаться в седле, являя собой действительно качественного всадника, что выказывается некоторой профессиональной апробацией всадника. В случае, если молодой седок достойно одолевает организованную таким образом экзаменацию верхом, он имеет право отправиться в качестве воюющего всадника на защиту родины и может уверенно погрузиться в суровые военные испытания. То есть все, самые дорогие для человека чувства, как то патриотизм, любовь и дружба, в полном объеме и со всей своей силой имеют место и в этих отношениях.  По мере прочтения исторической прозы А.Х.Псигусова, воин и его конь предстают перед мысленным взором читателя как нечто

 57

единое и нераздельное. Подобного рода фольклорная мелодия спаянности всадника и коня дает возможность автору сформировать доблестную фигуру  позитивного персонажа. Невозможно представить воина без коня, а коня без воина. И потому по мере дальнейшего развития сюжета умирающий царь («Жизнеописания…»), как уже упоминалось, высказывает желание попрощаться со своей любимой Нафой, что и происходит в сильно насыщенном эмоциями, очень выразительном эпизоде. Здесь оказавшаяся перед прикованным к постели хозяином лошадь, инстинктивно рвущаяся к нему, но словно осознающая немощь умирающего, мягко прижимается к его груди и, склонив на нее голову, роняет крупные слезы.  Фактически когда А.Х.Псигусов пишет о животном мире, любая составляющая его изложения несет исторгает собой порой усложненную символику, подпитывающую морально-ценностный колер произведения. Причем по актуальной изобразительности, по мощности воздействия на окружающий социум утвержденные писателем фигуры зверей (в частности, царской подруги Нафы), абсолютно ни в чем не уступают, если не превосходят человеческие фигуры.  Эти фактически человеческие отчаяние и безысходность, испытываемые животным, явились в данной сцене поводом для схожих, но от того не менее интенсивных эмоций в душах присутствующих бойцов. При этом опытные воины, впервые увидевшие горестный плач предчувствующей смерть хозяина лошади, сами не смогли сдержать слез и спешно, но тактично покинули шатер. Они сделали это, чтобы не мешать столь тягостной интимной сцене прощания, в момент, когда царская подруга на радость ему не рассуждает и не философствует вхолостую. Она целенаправленно пытается разобраться практически с человеческих воззрений в

 58

собственном бытии, вследствие чего Питхана остается обмениваться общими светлыми воспоминаниями с понимающей его и разделяющей его эмоции Нафой.  Однако верная хозяину лошадь способна не только пускать слезу в нужном месте и в нужное время. Настойчиво продолжая линию восторженного очерчивания волшебного для горцев животного, его содействующих человеку заслуг и достоинств, А.Х.Псигусов нередко повествует о существовании лошади, не выдаваясь за границы ее звериной сущности. Нафа немало ощущает и постигает, но все это сохраняется в рамках ощущений и размышлений благоразумного животного. Настоящее умение, хотя и обнаруженное довольно лаконично, тем не менее, содействует персонификации фигуры лошади.  В другом эпизоде того же романа – вновь восторг автора по поводу находящегося под седлом представителя царского рода коня, но уже коня, готового к бою, мало того, пребывающего в нетерпении и стремящегося вступить в схватку, к тому же заражающего своей жаждой хозяина и всех окружающих. Подобным образом проявляемая выразительность волнений аристократического скакуна оказывается у А.Х.Псигусова поэтическим знаком фактической одушевленности находящегося в человеческих эмоциях четвероногого персонажа.  И аналогичным, фактически гипнотическим талантом конь обладает еще во многих эпизодах исторических романов А.Х.Псигусова. Причем  здесь можно даже говорить о постепенном для автора нарастании мощи и прочности этой стальной связи – всадника и оседланного им коня. Наличествующую многогранность и запутанность мироздания, такие его грани, как симпатию и презрение, добро и худо, красоту и уродство, всадник и скакун постигают совместно в идентичных обстоятельствах, и потому одинаково, одними эмоциями. Так, в третьем-четвертом романах цикла уже само

 59

присутствие родного ему скакуна, издали почувствовавшего своего хозяина, громкое ржание в глубине конюшни обрадовавшегося при виде воина животного, – все это моментально взбадривает тоскующего юношу, дарит его скучающему сердцу повод радостно забиться, а его одинокому взгляду – стимул загореться лаской.  В романе А.Х.Псигусова автор очень тонко описывает все имеющие место психологические проявления этой взаимной духовной, моральной и даже, порой, материальной (ласковые прикосновения одного к другому) связи между двумя, буквально исторгающими симпатию друг к другу персонажами. Жаждущий отправиться в путь расстроенный Хатува («Жизнеописания…») тут же находит понимание в своем стремлении у четвероногого друга, разделяющего настроение хозяина и также в нетерпении топчущегося на месте, кружащегося в ожидании желанной, подобной полету, свободы за стенами хлева. И, получив ее, он, в подробно и красиво описываемом автором эпизоде (с обязательным наличием присутствующих эмоций скакуна, заставляющих читателя начать понимать его так, как это удается Хатуве), стремительно взмывает вверх.  Подобное, сродни космическому, физическое умение адыгского коня можно считать фольклорно традиционным, когда чудесные кони в национальных сказках часто могли и имели право быть крылатыми. К примеру, в адыгской народной сказке «Красавица Тлетанай» нагучица (ведьма) доверяет юноше пасти свой косяк лошадей. С первым же закатом табун ринулся в океан, с последующим – те же неуемные животные поднялись в облака. Так и конь Хатувы уносит в своем полете всадника к ожидаемым необозримым далям: «Эгей!» – вскрикнул он восторженно, ощутив приятный прохладный ветерок, бьющий свежестью смолистый аромат леса и душистое цветение привольных лугов. Арып, словно на крыльях, увеличивал

 60

стремительный бег, разрезая мощной грудью воздух, седок смотрел пристально вдаль» (3; С. 574). Действительно, после такого описания не будет удивительным и для читателя желание разделить с всадником это седло, несущее в высь, – захватывающую дух и струящуюся свежестью. Причем в этом художественном достоинстве мы прослеживаем непосредственно заслугу автора А.Х.Псигусова, сумевшего так ярко изобразить обычный, бытовой для каждого исторического адыга эпизод – седлание собственного коня и отправление со своего места. В другом случае в качестве стабильного, неизменного на протяжении всего повествования приема, обусловленного многообразием имеющейся в распоряжении современного северокавказского писателя природной кладовой, можно упомянуть постоянно присутствующий в анализируемых художественных описаниях восточный мифический образ. К числу таковых, в частности, можно отнести образ льва, так или иначе сопровождающий хеттского воина в быту (в описаниях мебели, посуды, одежды), в боевом походе (в описании амуниции и оружия) и даже при портретировании самого воина.  Это происходит, когда лев выступает традиционным носителем идеальных для мужчины, благородных и неустрашимых качеств, а аналогии с ним, в свою очередь, интенсивно проводятся в ходе личностной характеристики того или иного человека. К примеру, ведя речь об одном из центральных персонажей романов, опытном хеттском военачальнике Хамыте («Жизнеописания…»), рассказчик отмечает, что его за нелюбовь к лишней крови прозвали «добрым львом», хотя он сам «понимал, что добрых львов в природе не бывает, как нет и добрых военачальников, ибо закон войны суров: либо ты, либо тебя» (1; С. 84). 

 61

Так и в эпизоде с умирающим хеттским царем присутствуют живые львы, располагающиеся в клетке недалеко от собственного властелина, которые, в свою очередь, стуча своими хвостами, оголяя свои когти, напрягая свои мышцы, рыча своими пастями и оскаливая свои зубы, – столь активно высказываемым возмущением яростно протестуют против того, что «могучий хозяин, кормивший их из собственных рук теплым, сочным мясом, отдаляется от них, уходит туда, откуда уже не вернется» (1; С. 35).  Однако не только умирающий, но и успешно властвующий царь другого романа того же цикла А.Х.Псигусова («Жизнеописания…», кн. III – IV) неизменно и убедительно сопровождается львиной атрибутикой. Так, размышляющий о своих возможных грандиозных победах во благо родной страны и строящий не менее грандиозные планы на будущее царь Хатти восседает во время таких рассуждений в глубоком кресле, причем одна из его ладоней лежит при этом «на массивном подлокотнике в виде львиной лапы», а «ножки трона имели такую же форму с вырезанными из красного дерева когтями» (3; С. 745), т.е. вновь в полный голос активна сопровождающая сильного и властного (априори победителя) героя столь же «сильная и властная» атрибутика.   Таким образом, необычно в исторических романах А.Х.Псигусова уже одно то, что львы выдвигаются здесь с функцией носителей некоего явно просматриваемого духовно-ценностного компонента. Они воплощают собой мир, в котором преобладают натуральные (а потому бессрочные и несокрушимые) взаимоотношения. Одновременно общество львов в романах благодаря этому  сопоставляется с человеческим обществом, сферой людских взаимоотношений. Причем не только сопоставляется, но и непосредственно противополагается искаженной сфере человеческих суждений и представлений. В результате оказывается, что львы и им

 62

подобные живые существа бесспорно и несомненно возносятся над homo sapience, над его гнусными манерами, порой противоречащими и даже исключающими разумность человеческую. Условно обобщая, можно отметить, что в творчестве А.Х.Псигусова эта зафиксированная в нартском эпосе национальная тенденция очеловечивания животных, модифицируясь, обретает свое продолжение и созревание, однако, являясь признаком, априори свойственным авторскому  дарованию, приобретает самобытное изъявление в ходе развития романной  сюжетики. Еще не однажды в романах автор выразительно воспроизводит  собственное философское отношение к той или иной «божьей твари» устами своих действующих героев, как это происходит, к примеру, в подробнейшем эмоционально-окрашенном мысленном монологе другого центрального персонажа того же цикла («Жизнеописаний…») – жреца.  Философствующий жрец Мурфасили от рассуждений о нелепости войны приходит к факту благородства зверя, – существа гораздо более достойного, чем способный на корысть человек в его жестокости и неоправданном злодействе, в его стремлении с легкостью изменить свою суть, на что не способен тоже сбрасывающий кожу, но остающийся при этом самим собой зверь. Здесь автор продолжает устоявшуюся в отечественной литературе традицию присуждения зверю откровенно изъявленных позитивных личностных особенностей, намного более часто, заметно и интенсивно присутствующих в фигурах животных, нежели в рядовом человеке.  Либо прокомментируем столь же интенсивно-насыщенный авторский восторг по отношению к птицам, как к биологическому роду вообще, априори, по убеждению хеттов, являющим собой благоприятное знамение и приносящими удачу. Таковыми, к примеру,

 63

оказываются у древних адыгов в романах А.Х.Псигусова следующие: часто сопровождающий рождение надежд нового дня дятел с его дробным и мерным стуком либо спокойно и внимательно наблюдающий за происходящим на земле ответственный, вызывающий доверие, стражник, – неспешно, но основательно парящий в дымчатом небосводе коршун.  Образы-символы в анализируемых исторических романах глобальны. Выделяемый нами авторский восторг А.Х.Псигусова по отношению к сопровождавшим наших предков птицам проявляется, к примеру, в глазах взирающих на олицетворяющую свободу хищную птицу воинов, любующихся горделивой красотой ястреба, вбивающего крючковатые когти в почву, становящегося в стойку, закатывая кровавые зрачки, ощетинивающего перья, сооружая из них щит. Застывающий, словно мумия, ястреб в момент адекватной оценки угрожающей ему опасности поражает такой своей разумностью завороженных им, наблюдающих, забыв обо всем на свете, за ним, воинов и стимулирует их к тому, чтобы «перейти на личности», к обсуждению человеческих грехов: «С виду мал ястреб, да крови пускает много. Так и люди – с виду добродушны, но среди них алчных грешников больше, чем туч на небе!» (3; С. 153).  И потому вполне объяснимы приводимые дискутирующими о встреченном незнакомце друзьями аргументы, основанные на этом образном сравнении. Именно человек, обладающий аналогичными ястребиным физическими и военными качествами сумеет исполнить свой долг на вражеском поле: «будет зорким, как ястреб. Своего не отдаст: когтями не загребет, так зубы острые» (3; С. 323). Причем противостоящий говорящему собеседник по мере приведения подобной аргументации постепенно смягчается и в результате уже полностью согласен с оппонентом. Либо в другом эпизоде столь же

 64

резок и безжалостен яростный персонаж, «хищным ястребом в стремительном прыжке» (3; С. 271) бросающийся на защиту сестры. Противоположные подобному поклонению ощущения в хеттском обществе вызывает другая, не однажды встречающаяся на кипящих смертельной опасностью страницах романов, птица – филин. Либо вьющий «гнездо недоумения» в сердцах встревоженных, теряющих доверию друг к другу приятелей, либо порождающий самим своим присутствием несчастье посредством исторгаемого им мощного, но плачевного клича. Недаром потому филин признается в Хатти, по версии автора, «птицей смерти», еще не однажды упоминаемой героями романов каждый раз при необходимости проиллюстрировать применительно к кому-либо из членов человеческого общества подобную мрачность, социальную отстраненность, злую надоедливость и, в целом, серый негатив, распространяющий вокруг себя смертельную опасность. Как говорит об этом сам автор в своих афоризмах («Клад знаний…»),  «Не стоит как филин сидеть, бросая взгляд на дорогу, и ухать, вызывая беды себе и другим. Дорога длиннее жизни, ищи на ней то, что потерял» (4; С. 103).  В подобной интонации применительно к романам А.Х.Псигусова можно проследить и имеющий место в нартском эпосе образ орла, являющий собой активного, противостоящего нартам злого  персонажа, коим является, к примеру, гигантский орел, стержневая птица небес и угроза для обитающих на земле, исполняющий в эпосе роль  младшего соратника злого божества Пако. Обладая железным клювом и столь же стальными крыльями орел одним их взмахом был способен  преобразовать день в непроглядную ночь или нагнать такой холод, что метель укутывала камни и травы. Такой крылатый всевластный сподвижник в ходе исполнения своих обязанностей, рассыпая искры, набрасывался на стремившихся

 65

освободить своих соплеменников нартов и, вследствие чего, погубил немало их.  Однако порой фольклорный орел исполняет и благородную для нарта функцию, – в частности, функцию переносчика в потусторонний мир. Так, в  адыгской народной сказке «Батыр, сын медведя» с фабулой, чрезвычайно распространенной среди иных народов, орлица транспортирует героя из подземного почвенного слоя в наземный, однако при этом назначает обстоятельство: «чтобы вынести тебя туда, мне надо мясо и шкуры семи буйволов» Батыр исполняет требование и оказывается в желанном месте. Как утверждает М.А.Хакуашева, в абхазской сказке «огромный орел» также поднимает юношу из бездны наверх.  К тому же образ свободолюбивого орла, благородно уносящего свою ношу в требуемом (благородном по сути) направлении, сопровождает А.Х.Псигусова в эмоционально излагаемом им авторском прологе к романной трилогии «Меоты», вышедшей в начале 2000-х гг. Здесь именно орлиным свободолюбием мотивируется собственное стремление писателя увести читателя в историю древних адыгских предков: «Как свободолюбивый орел на двух могучих крыльях – любви и уважении к истории своего народа, я хочу увести читателя в те далекие времена, в которые жили предки адыгов, в страну меотов, в 309 год до н.э.» (5; С. 8). Вновь здесь имеет место орел с его благородством, свободолюбием и исполнением функции все понимающего, но знающего свое дело переносчика (на зависть нам и нашим современникам, не всегда довольным везущим нас сегодня водителем). Проиллюстрируем сказанное авторским афоризмом («Клад знаний…»): «Орел не сокол, он служит самому себе и презирает кандалы, свинцовую шапочку хозяина» (4; С. 89)). И еще один, нередко упоминаемый в повествованиях А.Х.Псигусова красивый, могущественный и таинственный

 66

представитель птичьего рода, – это гриф. Можно сказать, гриф по степени своей благорасположенности к человеку находится, если верить автору, где-то между ястребом и филином. Подскакавший к берегу реки на родном коне Хатува («Жизнеописания…») обнаруживает, что место запланированного им отдыха, – старая коряга на берегу, – занято основательно сидящим на ней древним грифом – грифом с хмурым и уставшим видом, демонстрирующим хищный взор и взирающим на происходящее кровожадными глазами.  Это присутствие немного смущает благородного (и потому порой робкого) Хатуву, сковывает его в действиях. Подобные обстоятельства делают воплощающего наших предков юношу кардинально разнящимся в такой деликатной реакции с нашим современником, когда самым вероятным поступком последнего в подобной ситуации было бы грубое изгнание птицы с насиженного места. А еще более вероятным представляется, на наш взгляд, изначальное отсутствие подобной ситуации сегодня, поскольку априори невозможна и даже немного непонятна деликатная растерянность человека перед необходимостью потревожить птицу.  Живо описывая потревоженного всадником обладателя «мощных, вздутых оголенных ног с острыми черными когтями», встрепенувшегося, но остающегося на месте, «вбивающего костяные крючки в гнилой гладкий ствол» и «замирающего в стойке, ощетинив крылья» (3; С. 574) автор, тем самым, максимально приближает к нам представителя птичьего общества, могущего, как и каждый из нас, реагировать на чужое приближение и, мало того, – способного, как всякий человек, раздражаться при этом приближении, ощетиниваться и напрягаться.  И, уже после знакомства с таким, понятным каждому из нас своими рефлексами грифом, вполне закономерным выглядит продолжение данного эпизода, когда, распознав настороженную

 67

реакцию птицы, Хатува, немного смущенный необходимостью своего действия, сконфуженно начинает робкий односторонний диалог с сидящим, – оправдываясь перед ним, он пытается его успокоить и утешить, наблюдая при этом за его реакцией на собственные изъяснения. Любуясь «красотой и мощью птицы», восторгаясь ее «силой и свободолюбивым взором» добрый всадник немного с опаской объясняет пернатому собеседнику то, в справедливости чего сам, возможно, сомневается, но принимает как данность в существующем мироустройстве.  Шепотом он говорит о приоритете человека над другими живыми существами, переходя далее в своих мыслях к звериному приоритету сильного над более слабым: «Что сделаешь, такова жизнь: не можешь одолеть силой – покинешь теплое насиженное место. <…> Человек выгоняет более слабого хозяина из дома. Войны выгоняют целые народы силой с родных земель. Так устроен мир, и мне жаль, гриф» (3; С. 575), – возвращается он в своих глобальных рассуждениях к собеседнику, объясняя птице обусловленную мирозданием необходимость уступить всаднику его любимое место. Следует отметить, что в ходе изложения объяснительная и извинительная тирада хеттского всадника, даже конь которого претендовал на это место у ствола, возымела благоприятное воздействие на мощную птицу, которая в какой-то момент, словно очнувшись, неторопливо распрямила крылья и, даже с некоторой, как говорит об этом автор, «ленцой» спокойно, не спеша, сильно и широко улетела ввысь, растаяв в голубых небесах с прощальным криком.  Данный эпизод, сцена мысленного диалога деликатного по отношению к птице всадника и самой птицы, с полуслова понимающей импульс человека, наглядно демонстрирует интенсивно, можно сказать, усиленно и умело применяемую автором

 68

аксиоматичную данность. Речь идет о фактически полном, причем не подсознательном, рефлекторном, а осознанном, внушенном, воспитанном хеттским обществом слиянии любого, даже воюющего, хетта с матушкой-природой, – сферой, культ которой, несомненно, являлся одним из обязательных приоритетов древней цивилизации.  И именно подобного рода слияние еще более убедительно излагается автором в следующей сцене этого эпизода на берегу. Здесь А.Х.Псигусов красиво и красочно представляет плещущегося «с кличем неограниченной свободы, в необъятных просторах доброй хеттской земли» в «обильных дарах великой природы», «умиротворенного щедростью суровой жизни» Хатуву и его верного друга – коня Арыпа, неотлучно следующего за ним и погружающегося в любые, пусть опасные, пространства, а потому входящего вместе с ним в «прохладу студеных вод» (3; С. 578).  Либо весьма очевидно предпочтение автора в сцене, описываемой в момент временного поражения приносящего огонь нартам народного героя (роман-сказание «Сосруко – сын камня»). Явное одобрение А.Х.Псигусова направлено на оказывающихся подле окровавленного в бою воина птиц и зверей, благородно отказывающихся пить его кровь и есть его мясо, аргументируя это тем, что питаться органикой героя категорически запрещено. Однако находится здесь лицо, нарушающее всеобщую животную сознательность, – это мерзкая галка, обрадовавшаяся возможности напиться кровью героя, получая яростное проклятие разъяренного Сосруко. Этим и объясняет автор нынешнюю видовую особенность галок, сидящих на деревьях за окнами нашего XXI века, – особенность, состоящую в вынесении яиц, лежа на спине, и в последовательном выведении только двух птенцов, которые затем, по мере взросления, кощунственно убивают мать. 

 69

Причем в таких колоритных описаниях, умеющих ценить блага родной природы, живых существ автор все-таки не забывает поставить человека, – представителя культурной цивилизации, – немного выше коня. Первое из ощущений, с которым сталкивается читатель применительно к вышедшему из воды Хатуве, – это вновь смущение и даже страх, когда он, опасаясь попасться на глаза кому-то из людей в своей истинной наготе, торопясь и озираясь, спешит одеться. В данном случае вновь невозможно удержаться от того, чтобы провести параллель с современными и наблюдаемыми нами цивилизационными нравами, когда в нынешнем, глобальном мировом сообществе подобное смущение молодого мужчины подняли бы на смех, а его перестали бы уважать за скромность. Ведь воспеваются у наших современников, ярых поклонников неистовой и наглой порнографии, личностные категории, прямо противоположные существовавшим у наших скромных и стеснительных  предков.  Таким образом, благодаря соблюдаемой А.Х.Псигусовым неизменной естественно-обусловленной установке, сопровождаемой авторским умением, природа, ее элементы и представители постоянно сопровождают героев романов и иллюстрируют происходящие с ними события, а писательские  живописания таких взаимообусловленных явлений, как человек и природа, помогают автору точнее передать царящие в сюжетно-образном мире его произведений настроения и предпочтения. Одним из важнейших достижений исторической прозы А.Х.Псигусова можно считать то неподражаемое мастерство, с которым писатель в одушевленных, пропитанных трагизмом и символикой картинах обнаруживает органическую связь между былым и настоящим, выказывает незыблемость субъективного существования и общенародной судьбы, значительность памяти как соединительного компонента в беспрестанной галерее сменяющих друг друга поколений. 

 70

Уже одно то, что автор не забывает в своих произведениях об исторических, казалось бы должных быть расположенными ближе к документальным, фактах, о духовно-нравственных ценностях описываемого общества и о достоверном, живом описании того, как данные общенациональные ценности проявлялись в духовной жизни и в повседневном, эпизодическом поведении, мышлении отдельного представителя нации, – уже одно это заставляет выделить в исторической прозе А.Х.Псигусова истинную национальную гордость, можно сказать, сыновний патриотизм черкеса (адыга) по отношению к своим предкам.  Порожденный таким продуктивным образом сюжет исторического цикла романов А.Х.Псигусова многопланов, обладает рядом взаимообусловленных пластов, при всем том сюжетно-, стилистически- и языково-различающихся. Среди таких пластов можно условно выделить три группы уровней древнеадыгского общества, – социо- уровней, в соответствии с которыми систематизируются сюжетообразующие линии каждого из романов:  1) внутриполитический социум;  2) внешнеполитический социум; 3) человек как представитель социума. Именно настоящая градация позволит нам в дальнейшем, перейдя от вопросов историко-географической обусловленности непосредственно к вопросам художественного воспроизведения древнеадыгского общества, построить свое изложение, предприняв попытку некоторой условной систематизации имеющегося обильного историко-прозаического материала, произведенного гипер- плодотворным творчеством современного национального адыгского (черкесского) писателя Асланбека Хазретовича Псигусова, который в построении эпически развернутых сюжетов опирается на этнические традиции национального устного эпоса, на опыт русской мировой и

 71

национальной исторической классики, на завоевания в целом современного исторического романа. 

 

Глава II. ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ВОСПРОИЗВЕДЕНИЕ БЫТИЯ ДРЕВНЕАДЫГСКОГО ОБЩЕСТВА В РОМАНАХ АСЛАНБЕКА ПСИГУСОВА

§ 2.1. Внутриполитический аспект древнеадыгского социума в авторском преломлении

В исторических циклах А.Х.Псигусова градация, существовавшая во взаимосвязях между различными уровнями общества, фактически реализующими всевозможные управленческие формы, как государственные, так и общественные, – эта градация сформулирована разборчиво и отчетливо. Автор тщательно, максимально детализировано и сюжетно-обоснованно выписывает подробности этих форм. Тем самым А.Х.Псигусов посвящает читателя в существовавшую в древнеадыгском обществе юридическую и правовую структуру. Делает он это, к примеру, посредством сцен общественно-народного суда, когда в случае чьеголибо преступления разом возбужденный и одновременно возмущенный народ стекается к храму, чтобы увидеть убийцу и излить свое возмущение на суде.  Здесь в изложении А.Х.Псигусова суд являет собой церемонию, в атмосферу которой читатель погружается с помощью мелких, но настойчивых нюансов, как то:  описываемое несколькими абзацами шествие судей в зал заседания, их походка, выражение лица, одеяние и, одновременно, – реакция на них окружающих, вплоть до смущения первых и последующих их тяжелых вздохов перед дверью зала, в ожидании строгих нравов верховного жреца.  Подобный насыщенный художественный инструментарий помогает автору нарисовать правовое полотно хеттского общества не просто обще- и даже многоцельным, а цельным с нужным расслоением. Данное необходимое расслоение выражалось, к примеру, в том, что в обсуждении на народном суде того или иного

 73

преступления явственно очерчиваются юридический статус и социальная позиция существовавших тогда в хеттском обществе социальных групп и классов, а также наглядно выписано отношение самого общества к имеющейся у него правовой системе: «Все, затаив дыхание, ожидали судей, среди которых находились главные жрецы храмов. Каждый понимал, что близок миг торжества правосудия» (3; С. 710). Посредством цитат, аналогичных вышеприведенной, А.Х.Псигусову удается сообщить читателю существовавшее в тогдашнем хеттском обществе уважение и даже некоторое святое почитание его членами суда и судьи как представителя власти. Вообще современные описываемому времени гражданские позиции и миропонимания А.Х.Псигусов выводит на первый план именно с помощью личностной персонализации данных общественных институтов, присваивая конкретное миросозерцание конкретному индивиду, для раскрытия коего часто и весьма успешно применяются конкретные художественные средства, порядком отличающиеся от речи оратора за трибуной. Путем самоанализа отдельного персонажа писатель отражает психику героя во всем разнообразии его душевных порывов.  Вообще большая часть разноклассовых персонажей А.Х.Псигусова выступают личностями мыслящими, «обремененными» крупным гнетом рассуждений и раздумий. Бессменная, усиленная, временами творческая мозговая активность, сопровождаемая постижением основ и начал бытия, фактов, событий, обстоятельств загружает их отрадой, благорасположенностью. На первом плане оказываются и делаются результативными орудиями художественного воссоздания такие, как несобственно прямая речь, внутренний монолог, сновидения и всякого рода психологические аналогии, благодаря чему автору удается подобным способом спаять обобщение лирики и эпоса с полным рассмотрением реальности. 

 74

Иногда даже представляется, что сфера любого персонажа независима, не соприкасается со сферой другого. Но в итоге оказывается, что это ложное  впечатление, т.к. морально-ценностный круг действующих героев находится  в непрерывном соприкосновении в то время, пока они дискутируют, договариваются, возражают друг другу, советуют. Личностные внутренние или внешние излияния действующих лиц в совокупности с волнами  событийной пульсирующей атмосферы вообще можно считать узловым художественным средством словотворчества А.Х.Псигусова, с помощью коего в его романах учреждается конфликт, как значимая для сюжетообразования структура.  Причем случающиеся в романах и, возможно, испытанные автором в подлинной действительности явления наряжены в красочные уборы чувств и переживаний собственно посредством отражения персональных ощущений центрального персонажа. Именно благодаря этому на протяжении всего повествования складывается достаточно внимательное авторское участие к внутреннему миру персонажа в его выковывании. Все испытываемое им попадает в приоритет воспроизведения, и лишь после этого, в таком индивидуализированном контексте воссоздаются повествовательные ингредиенты сюжета и происходящие вокруг события.  Причем царящие в умах и душах своих персонажей настрои писатель часто излагает с помощью такого, уже упоминавшегося художественного приема как монолог, традиционного для классического лиризма в прозе и частого у таких классических писателей прошлого века, как Ю.Бондарев, Ф.Абрамов, В.Быков, Х.Теунов, А.Евтых, Ад.Шогенцуков, К.Кулиев и др. При этом возможны варианты его проявления, такие как внешний и внутренний, в которых имеют место бессчетные мини-сообщения

 75

повествователя, выговариваемые им возбужденно и эмоционально, с применением целого слоя содействующих поэтизации метафор, эпитетов и риторических вопросов, т.е. используются приемы и методы психологического анализа, совершенно не характерные для древнего адыгского эпоса, но приобретшие свое созревание лишь в XX в.  Либо изложение непосредственно от первого лица автора часто сливается с исповедью персонажа, тут же модифицирующейся во внутренний монолог. Одновременно внутренний монолог героя так же скромно и малоприметно  способен преобразоваться в речь автора. Так, обуревающие не могущего соединиться с любимой чувствами юношу («Жизнеописания…») автор мастерски преподносит читателю посредством искренней исповеди первого, т.е. монолога в его лучших, насыщенных психологизмом и потому лирических проявлениях. Подробно он описывает в этом эпизоде направление взгляда исповедующегося, силу взгляда, передающуюся его же ладоням, мощь потока крови, пульсирующей в венах и тяжесть вздоха, обуревающего его могучую грудь.  Причем данный комплекс физиологически-обусловленных деталей, переведенных на тон исповедальный, вырабатывает боль и тревогу гораздо мощнее. Все эти живописные подробности говорят о многом, пропитывая читателя теми же ощущениями и делая источающего исповедь героя таким близким и понятным. Так и есть, исповедь свою он произносит «надтреснутым, глухим голосом, как будто он звучал из глубины сердца», а «речь полилась ледяным потоком, поведав Дамхату тайны души» (3; С. 315-316). При этом следует отметить, что экспансивно насыщенное и психологически-детальное воспроизведение монолога внутреннего совершается не только устами центральных, но и устами второстепенных персонажей, что, в свою очередь, также содействует

 76

поэтизации стиля. К примеру, имевшую место быть в описываемой им стране социально-политическую ситуацию А.Х.Псигусов уже в начальных эпизодах изображает посредством активных размышлений Туцили, который является слугой жреца Мурфасили.  Однако при этом повествующий работник на протяжении десяти лет служения яростно ненавидит своего хозяина и, в целом, весь класс священнослужителей, у которых «всегда только одна правда, – правда для себя, чтобы оправдать свою сытую жирную жизнь. А кто хочет жить также безбедно и красиво, как они, тех называют грешниками, пугая местью богов» (1; С. 48). Действительность здесь воспроизводится в восприятии одного, далеко не центрального героя, реальный мир предстает под одним стабильным углом зрения, что также подтверждает авторское внимание к человеку. Благодаря монологу внутреннему, вложенному в уста второстепенному в сюжетном отношении персонажу, бытие очерчивается в завершенных нравах, в событиях, и вместе с тем сливается со свободными от сюжета волнениями, восстанавливающими уже персональное воссоздание жизни.  Немного отступая от мыслей рассудительного слуги отметим: явно просматриваемая здесь тональность ненависти представителя бедного низшего класса к богатому или к руководящему им представителю класса высшего – частое явление для исторической прозы А.Х.Псигусова, продолжающего своим творчеством классические традиции отечественной литературы. Так, идея «классовой борьбы» не однажды разделяла общество на враждующие группы, и места гуманизму, общечеловеческим принципам братства и сотрудничества не оставалось на полке истории. История сама обращалась в бомбу, взрывающую понятие объективности и научности, и в таких обстоятельствах появлялся основанный на классовой борьбе историко-революционный роман в больших

 77

литературах (А.Толстой, М.Булгаков, М.Шолохов, А.Платонов, Г.Марков, А.Иванов и др.), чуть позднее – в младописьменных литературах, в том числе на Северном Кавказе («В теснине» О.Этенова, «Мурат» М.Шаваевой, «Горные орлы» Ж.Залиханова, «Новый талисман» Б.Гуртуева, «Мюрид революции» М.Мамакаева, «Месть» М.Магомедова, «Аманхо» А.Ибрагимова, «Разорванные цепи» А.Фатахова, «Сулак – свидетель» М.Хуршилова, «Махач» И.Керимова, «Корни держат все» и др.) и в адыгских (романы Т.Керашева «Дорога к счастью», А.Шогенцукова «Камбот и Ляда», А.Шортанова «Горцы», А.Кешокова «Вершины не спят», Х.Теунова «Род Шогемуковых», Д.Костанова «Мос Шовгенов», И.Машбаша «Тропы из ночи», «Раскаты далекого грома», «Жернова», «ХанГирей», «Редед» и др., А.Евтыха «Воз белого камня», «Баржа», «Бычья кровь» и др.).  К примеру, в повести Ю.Тлюстена «Путь открыт» писатель формирует обширную картину реальности аульского бытия, обозначает нравы и судьбы людей, преимущественно по принципу их принадлежности к установленному социальному типу – бедняк или богатый, первый усиленно пытается уйти из-под воздействия второго. Применительно к творчеству А.Х.Псигусова наглядной иллюстрацией межклассового отношения можно считать суждение, высказываемое в ответ на позитивное замечание об интенсивном развитии торгового дела в Хатти. В этом диалоге имеет место презрительное и ненавистное соображение рядового слуги об активных представителях рыночной профессии, которые «жилы рвут, как золотую нить, из людей черной кости» и потому не заслуживают доброго отношения: «Торговцы свисают, словно пыльная паутина, с косяков двери в ожидании жертвы. Их сердца вытканы тонкой серебряной нитью алчности» (3; С. 127). Причем можно делать вывод и о том, что подобная жизненная позиция явно характерна и для

 78

самого автора, высказывающего ее и в концентратах своей мудрости – афоризмах («Клад знаний…») («Пальцы его, как и у всех, выпрямлялись, но чаще всего не для того, чтобы давать, а взять» (4; С. 17) либо «Герой нашего времени – коммерсант, погасивший кредит в банке» (4; С. 72)) и не забывающего при этом жестко оценивать нашу современную  государственную реальность («В мире по статистике только 6% настоящие коммерсанты, а в России только 6% некоммерасанты» (4; С. 55) либо «Политика и коммерция стоят дорого, потому что вспыхивают на базаре жизни» (4; С. 129)).  После приведенных и подобных приведенным в монологе слуги высказываний закономерным представляется развернувшееся в дальнейшем изложении собрание мятежных горожан, высказывающих свои претензии к власти и к торговому классу, предприимчивые деятели которого, ощутив момент физической немощи царя, «повыползли из разных углов в хеттские земли враги, словно пауки. Бить их надо, вместе с ними – лавочников и торгашей. Они поднимают цены, душат народ. Вот кто враги! К царю надо бить поклон, пусть издает закон Хатти, чтобы не повышали цены, идолы базарные!» (3; С. 145).  В этом насыщенном декоре межклассовых отношений автор не ограничивается односторонним живописанием. В «зеркале» А.Х.Псигусова воспроизводятся не только административные вершины и пики, но также  немало представителей других социально-общественных категорий. Благодаря подобному объемному подходу у читателя периодически появляется возможность испробовать и оценить (принять либо отвергнуть для себя) позицию противоположной стороны, взирающей на негативно относящегося к торговцу покупателя. Поэтому, представляется, писатель так тщательно расположен и углубленно внимателен к описываемому им персонажу – в частности, к его пристрастиям и увлечениям, кругу

 79

общения, проблемам и поступкам, даже к повседневным обстоятельствам.  Посвящая нас в его состояние автор грамотно объясняет настрой спокойно реагирующего на критику торговца живым товаром, привыкшего на своем «опасном, но выгодном» рабочем месте к «разного рода придиркам и вспышкам гнева, так как базар всегда щедр на мелкие неприятности» (3; С. 389). И здесь же А.Х.Псигусову удается, сопровождая собственной авторской оценкой описываемое, обосновать психологическую мотивацию твердости и прочности позиции торговца, когда «состояние, нажитое за многие годы, наполняло его уверенностью, и, зная силу денег, он ложно воображал, что жизнь гостеприимно распахнула перед ним двери, чувствовал себя хозяином» (3; С. 389). И именно иллюстрируемая автором «моральная ложность» торговли живым товаром подтверждается еще не однажды в этой сцене, когда сам писатель рисует портрет изображаемого им купца. При этом буквально пара слов о том, как «торгаш засмеялся глухим деревянным смехом без тепла и радости, нет, не от души, а чтобы унизить» (3; С. 390) позволяет сделать вывод о явно выражаемом авторском взгляде на объект изображения.  Одновременно авторское отношение к описываемому межклассовому аспекту проявляется и в том, что, к примеру, один из высокопоставленных персонажей романов (Кн. III – IV), не очень доброжелательно приказывая своему слуге, сам пугается своего скрипучего голоса, напоминающего звук заржавевших дверных петель. Однако на протяжении дальнейшего развития сюжета чуткий и опытный слуга искусно контролирует настроение хозяина, «успокаивает его своей уверенностью» и замечает преобразившееся, «словно диск зимнего солнца», лицо хозяина: «Сухое хмурое лицо просветлело, узловатые морщины на лбу вытянулись стрелой, пелена

 80

грусти растворилась. Теперь лицо кузнеца светилось, как глазурь на обожженном глиняном кувшине» (3; С. 84).  С позиций нашей современности обладающего подобными личностными качествами подчиненного можно считать наделенным культивируемым сегодня талантом «психологии общения», что и подтверждает их дальнейшая беседа. Мало того, выстроенные на подобном психологизме отношения проявляются еще не однажды между слугой и хозяином, когда автор просто описывает риторику этих отношений: первый не просто уважает, но и боготворит второго, он предан ему до глубины костей, как пес хозяину, – пес, нюх которого безошибочно определяет на расстоянии душевное состояние хозяина, зная, где лежит кость, а где мясо, и как их достать. Не имеющий семьи слуга оберегает своего хозяина, «как хищная птица гарпия свое потомство, и безропотно выполняет любую прихоть хозяина» (3; С. 99).  В дальнейшем в собственном стремлении к реальной объективности автор изображает и еще более душевные отношения, когда умоляющий уезжающего хозяина не покидать его слуга признается ему в своих добрых чувствах, вызывая тем самым умиление, ответные признания благодарного и умеющего оценить «делающие честь душевное тепло и привязанность» хозяина, который принял решение гарантировать ему безбедное существование. Первоначальной реакцией желающего в порыве радости упасть на колени перед хозяином благодарного слуги оказывается живо описанное автором проявление эмоций: «На его растроганном лице заиграла гранями свободы, блестя под потолком солнечного света, чистая, как его душа, слеза и потянулась тонкой паутинной ниткой к щетинистой щеке, затерявшись в ее дебрях» (3; С. 365).  Однако, возвращаясь к размышлениям слуги Туцили в первом из романов цикла, подчеркнем. Здесь читатель может немного

 81

растеряться, увидев в рассуждениях слуги Туцили такие до боли знакомые постсоветскому обществу по произведениям соцреализма интонации яростной и, самое страшное, уже непонятной сегодня презрительной ненависти простолюдина к религии, к ее носителям и к священнослужителям как к ее распространителям (хотя, казалось бы, внедряющим в грешное общество духовно-нравственные, пусть порой немного надуманные, но все-таки моральные ценности).  Читатель задается вопросом: вникающий в глубоко спрятанные для окружающих мысли персонажа рассказчик разделяет ли сам так активно цитируемую и пересказываемую им внутрисоциальную точку зрения? Однако, нет, автор смело открещивается от этого явного неуважения к святому, он дает понять, что не разделяет презрительного настроения слуги по отношению к жрецам и оставляет все эти оскорбления на совесть своего персонажа, делая это с помощью одного оборота, введенного в ходе изложения мыслей Туцили, сопровождая их фразой «размышлял этот доморощенный умник» (1; С. 48).  Почерпнутые из разговора с хозяином новости о происходящем в царском доме работник трактует по-своему, доступно для читателя излагая специфику надвигающихся в хеттском обществе, в связи с болезнью царя, перемен и обозначая, тем самым, существующую в нем социальную градацию. Узнав о факте нахождения при смерти царя Питханы Туцили понимает, что наступают времена смены власти, которые априори не могут быть спокойными, особенно для простого народа, благодаря чему писатель жаждет сформировать живописные полотна народной жизни иногда в ее повседневности, построить образы типичных, заурядных членов горского общества.  В роли бессчетных героев исторических произведений А.Х.Псигусова – «нормальные», «рядовые» аграрные, приближенные к земле обитатели изображаемых писателем древних территорий. Он

 82

образно и выразительно формулирует собственную позицию по отношению к существующему на тот момент и возможному в будущем государственному строю: «У простолюдина как не было мяса в котле, так и не будет, кроме злой накипи, которую снимают с яростной бранью. Боги далеко, а земля всех однажды уравнивает: и знатного вельможу, и бедняка. А жрецы все на одно лицо, прикрываются богами, а сами, как хищные рыбы, плещутся, купаются в людских грехах и находят богатую добычу» (1; С. 46).  Либо в третьей книге того же древнеисторического цикла автор, помещая своих действующих героев в пещеру к функционирующему шаману, начинает живописание его жилища с минимального, примитивного и мрачного дизайна, овеянного удушливым и тяжелым воздухом, затрудняющим дыхание. Развитие сюжета в обставленном подобным образом помещении весьма соответствует сумрачному зачину: оказавшиеся здесь Нажан и Хацана, погнавшись за удивившей их прирученной кошкой, оказываются в ловушке «хитрого, видавшего виды черного шамана, опаивающего отравой просящих воды друзей, погрузившихся, как «пришельцы из затерянной страны» в глубокий сон на неизвестное время. (3; С. 176) Здесь также все то, что приходит на ум и оглашается попавшими в беду героями, проклинающими шамана, достаточно выразительно и эмоционально, чаще гневно, озвучивается в таком эпизоде. Вот в авторской позиции по отношению к религии, ее носителям и распространителям нам все и понятно: иронично, но сердито «подкалывая» своего героя А.Х.Псигусов понимает, что демонстрируемое им отношение члена одной социальной группы к другой вполне возможно в любом обществе и в любую историческую эпоху, допускает подобный настрой, однако сам относится к этой жизненной позиции хотя и достаточно терпимо, даже снисходительно, но жестко и строго. 

 83

Посредством выделяемого нами здесь приема автор фактически гарантирует собственную непричастность ко всем дальнейшим аналогичным рассуждениям данного и других персонажей, еще не однажды могущих встретиться на достоверно изображающих историческое общество романных страницах. Тем самым А.Х.Псигусов стремится представить рисуемый им живо пульсирующий социум во всех – не только в сухих фактических, но и в эмоциональных, трепещущих в душах представителей этого социума – художественных проявлениях, вновь придающих априори обязанному быть эпическим романному жанру такой нехарактерный для него и потому притягательный лирический оттенок.  Причем на протяжении романов циклов автор вполне определенно формулирует традиционные для адыгской этнической культуры, остающиеся в силе в современном адыгском обществе и, одновременно, функционирующие в воссоздаваемом автором хеттском либо меотском социумах, основополагающие философские истины, на которые опираются духовно-ценностные установки действующих персонажей. Подобного рода мысленные комментарии и философские заключения героя чрезвычайно нередки на протяжении всего повествования. Причем нередки рассуждения и обобщения, заявляемые или осознаваемые не только центральным персонажем, но и другими героями. Тематика их разнообразна и злободневна. Так, к примеру, всегда рассудительный и даже мудрый Нажан («Жизнеописания…»), не однажды цитируемый нами, уже в четвертой книге приобретает мятежность в своем сердце, ставя под сомнение незыблемость и непоколебимость культивировавшихся им до этого азбучных традиционных  семейных истин. Считая себя хозяином крепкой и дружной хеттской семьи он неожиданно оказывается под воздействием злых сил, понимая, что прав был

 84

шаман, предупреждавший о вероятности похоронить его любящую семью под лоном поздней любви.  И автор традиционно для себя, уж коль касается душевных метаний того или иного персонажа, погружает читателя безнадежно глубоко в них: «Непокорность его духа, как неприступная крепость под натиском злых сил, рухнула, схоронив под облаками руин его верность независимой, некогда крепкой и благополучной семье. <…> Нажан ясно осознавал, что распахнулись черные ворота беды, и калитка его сердца покорно открылась ключом заколдованных чар <…> Сейчас он старался оправдать измену своему очагу навязчивым помыслом злой судьбы, хватаясь, как все утопающие, за соломинку, цепляясь за это оправдание для лживого успокоения изменчивой души, чтобы заговорить свою совесть» (3; С. 531).  В соответствии с концентратом авторской мысли – афоризмом – можно  сформулировать (и весьма вразумительно) собственное суждение обо всем этом А.Х.Псигусова («Клад знаний…»): «Цену роскошной жизни знает не жена, а любовница, а цену любовницы знает только ее любовник» (4; С. 40). Вчитываясь в подобную фразу с полным правом можно ожидать, что именно в соответствии с этой «ценой» и будет строиться дальнейшая романная интрига применительно к провинившимся таким образом героям, что далее  и происходит.  Немного отвлекаясь, можно уверенно констатировать факт, что своими произведениями А.Х.Псигусов безапелляционно и настоятельно защищает все лучшее, что есть (или должно быть) в человеке. Неслучайно писатель при любой возможности не упускает случая подчеркнуть, что одна из стержневых тем его творчества – тема совести. Акцент на этой нравственной категории автор делает во всех выходящих из-под его пера произведениях самых разных жанров – от романов до афоризмов. В последних, как в концентратах мысли

 85

(«Клад знаний…»), писатель дает понятие совести как ценностной категории («Совесть – это когда стыд терзает, как пес, твое сознание, изобличая в неблагородном поступке» (4; С. 14) или «Без совести трудно, а с совестью еще труднее на рынке жизни» (4; С. 136)), обозначает схему ее функционирования («Совесть ищет оправдание, сжигая мост стыда» (4; С. 17) или «На зов души сперва отзывается разум, а потом совесть, адвокатом которой является стыд» (4; С. 177)) и формулирует возможный продукт ее функциональной активности («Когда совесть сжигает стыд, на трон жизни взбирается бесчестие» (4; С. 43), «Имей стыд и совесть, и плод их, называемый честью, даст тебе право носить великое звание «Человек» (4; С. 124)).  По справедливому мнению автора, порочная и аморальная жизнь не менее уродлива, чем мистический конец света. Ведь не случайно во всех монотеистических религиях утверждается, что конец света и Страшный Суд будут предваряться эпохой поголовного падения нравов и абсолютной бездуховности, которые повергнут человечество в кровавые войны и прочие несчастья. Причем в данной тенденции писатель олицетворил идею необходимости постижения человеком тривиальной правды: внутренняя деградация выказывается для отдельного человека опасностью даже большей, чем физическая смерть, а для целого человечества она непригляднее, чем ядерная катастрофа.  Но, возвращаясь к Нажану, отметим, что здесь и далее страдающий от происходящего герой детально рассуждает обо всех вероятных вариантах развития событий, разнообразно мысленно варьируя все возможные сценарии и упрекая себя в проявленном насмешливом недоверии к раздававшимся в его адрес предупреждениям близких по этому поводу: «Все эти воспоминания терзали теперь разум, убаюкивая прошлое в колыбели истерзанного, сдавшегося на милость нежной страсти сердца» (3; С. 531). 

 86

Применительно к этой сюжетной интриге стоит заметить, упомянуть в качестве достоинства автора то, что здесь он максимально справедлив, закономерно наказывая своего, можно сказать, «разгулявшегося» героя, верная семья которого осталась дожидаться возвращения женщины и ее нравственные увлекшегося мужа. Сотворенный А.Х.Псигусовым непростой образ хеттской сомнения увещевают читателя в том, что в романах речь идет о чем-то, гораздо большем, чем просто право древнеадыгской женщины на любовь, счастье и уважение, традиционно освещавшееся в северокавказских литературах прошлого века (к примеру, «Женская честь» И.Папаскири). А.Х.Псигусов идет дальше – его привлекают качественно новые черты данного пола, личность женщины, которая бережет национальные традиции, но воспитана в другое время.  И потому, когда законная жена узнает о предательстве, она, пышущая гневом, но прекрасная в своей нетерпимости ждет Нажана, а читателя ждет максимально яркая, с выразительным портретированием и достоверными эмоциями, сцена этого эпизода. Психологически точно эта сцена начинается с того, как предоставляющая на суд читателя свои эмоции разгневанная жена в одиночестве пребывает в доме; при этом автор здесь остается верен традиционной для него художественной выразительности языка, насыщенного метафорами и эпитетами: «Захлопнутая калитка любви была закрыта тяжелым засовом обреченности, словно заброшенный дом, в котором никто больше не живет, и дверные косяки вытканы тонкой паутиной – нитью забвения», а «скрип двери» сродни «жалобному стону», терзающему «ее скорбящую душу» (3; С. 638).  Эмоциональное описание данной интриги продолжается и во время мастерского воссоздания того, как провинившийся хозяин входит в стены  преданного им дома. Попав в пути под дождь он не

 87

ищет какого-либо крова, а нетерпеливо торопится попасть в желанный двор родного дома, чтобы насладиться его теплом – и духовным, и физическим. «Подобно нищему, который жует черствый хлеб возле харчевни, закусывая ароматным запахом, за который не взыщут плату» (3; С. 645), – иллюстрирует эти ощущения нам автор. И тут же добавляет новые эмоции своего героя, который, лишь войдя в свой двор, уже понял, что перестал быть его хозяином: «Раньше каждый булыжник, которым была вымощена дорожка, для него был родным. Сейчас все было чужим и холодным» (3; С. 645).  Дальнейшее развитие эпизода соответствует именно этому, нахлынувшему на персонажа уже во дворе, ощущению. Жене, красоту которой в ее ревности и гневе Нажан рассматривает весьма детально, удается столь же жестоко, как делает это он с ней, повести себя с мужем. Хатиса сумела весьма достоверно изобразить и внушить Нажану статус постороннего для этого дома человека. Она с целью наказания мужа сама моментально освоила роль женщины, якобы никогда не любившей супруга, родившей сына не от него и постоянно ему изменявшей, что позволило ей также безжалостно отобрать у него все совместно нажитое прошлое, которое каждый из них в свое время искренне считал своим счастьем.  Чувство протеста, появляющееся в ней, начинает обостряться и приобретать достаточно осмысленный оттенок, по мере того, как в ней пробуждается и нарастает ощущение отчаяния. Хатиса, которая эмоциональна, временами даже чересчур смела в изъявлении собственных ощущений, пряма, открыта и непринужденна. Но настоящие черты, казалось бы, традиционно абсолютно не свойственные скромной и безмолвной горской героине, отнюдь не представляют ее менее привлекательной, в силу того, что ее отчетливо проступающая и неиссякаемая человечность неизменно сопутствует ей в любой момент и при любых обстоятельствах. Отчаявшаяся

 88

женщина шокирует проявляемой ею жестокостью, но умом читатель понимает, что иначе в этой ситуации быть не может, и та же тенденция продолжается в столь же жестоком, но справедливом свидании с сыном. И действительно, уже в начале эпизода, лишь глядя на еще ничего не сказавшую жену, растерянный герой обескуражен тем богатством, которое потерял навсегда. А далее, лишь глядя на разъяренного сына с изменившимся голосом и чужим взглядом, он понял, что утратил больше, чем приобрел.   Либо к примеру об этических установках. По линии развития другой сюжетной интриги, ведомый автором внимательный читатель приходит вместе с влюбленным и, монологично признающимся в своей страсти, кузнецом Хацаной в церковь. Вообще обрисовывая мир людей и господствующую в нем порочность и аморальность, А.Х.Псигусов в то же время сообщает и о том идеале, тяготение к которому могло бы сделать вселенную совершеннее, по крайней мере, сердечнее. Именно поэтому в душах многих персонажей романов обитает образ некоторого высшего существа.  Рассуждая в своей мысленной исповеди о происходящем, рядовой кузнец взмаливается к богам, признаваясь в своем стремлении искупить собственное бурное прошлое путем служения им. Молодой мужчина, искренне верующий в очищающую способность святого места, рассчитывает по приходе туда успокоиться и избавиться от терзающей его сердце страсти, «надеясь обрести покой для своего страдальческого сердца и в святости храма очиститься от пагубных мыслей!» (3; С. 468). Но нет, здесь же наступает разочарование, и кузнец осуждает себя за проявленные порывы, не оправдавшие его надежд: «О, как я ошибся, безумец, двери моего прошлого захлопнулись, а я попал в омут разврата!» (3; С. 468). 

 89

И здесь жестоко обманувшийся  персонаж формулирует философскую азбучную истину, справедливую во все века и во всех обстоятельствах: «Грех, видимо, –  это тень человека, преследующая его всюду, наступая ему на пятки» (3; С. 468). Либо понятие греха детализировано раскрывается в диалоге беседующих друг с другом воинов, философски расшифровывающих этот объект: «Люди не понимают того, что их грех бесконечен. И, возможно, не хватит жизни освятить в добре свой лик, чтобы боги допустили до услужения им. <…> Грех – это плод, семена которого прорастают, давая обильный урожай. И человек не в состоянии его убрать, исходя из одного маленького обстоятельства – жизнь коротка. И мой совет – не совершать грехов, чтобы не преумножать страданий своих и чужих» (3; С. 154).  Здесь следует отметить, что эти мечущиеся в своей страсти персонажи А.Х.Псигусова опоясали себя большим числом богов: небо у них иное, звезды иные, солнце, луна отнюдь не такие, какими они представляются нашему современнику. То есть автор слепил загадочный, но  привлекательный круг мифов, богов, нелюдских сил и страстей. Предания и мифы родного автору народа для персонажей А.Х.Псигусова в равной мере святы, благородны и истинны, представляясь им в качестве неопровержимого подтверждения неизменной натуральной спаянности слившихся предметов естественного происхождения – природы и человека. Как отмечает по этому поводу в своей монографии М.А.Хакуашева, «герои адыгской мифологии различаются по отношению к достижению Бога, как трансцендентальной цели. Подобное отношение бывает истинное и ложное (богоборчество). Богоборчество в целом расценивалось отечественными авторами как мотив, знаменующий возросшую власть человека над природой, и подобная тенденция расценивалась как вполне позитивная» (25; С. 37). 

 90

Причем в художественных исторических произведениях А.Х.Псигусову удается весьма доступно и убедительно проинформировать несведущего современного читателя, донести до него массу как мифологической, так и полезно научной, одинаково интересной этно-информации, изложив ее применительно к персонажно-композиционной структуре своих романов. Так, повествуя об образе жизни народа, рисуемого в романе «Аникет» («Меоты»), автор, применительно к описываемым им слоям населения упоминает богов традиционного для древних адыгов язычества, которые, в свою очередь, приближены к этим социальным группам.  К примеру, отважные на море пираты несут врагам погибель и зло – зло бога Емынажа; трудолюбивые профессионалы поклоняются другим богам – богам семьи, жизни, неба, земледелия и плодородия, животных; охотники – богу неба, богу лесов и охоты; кузнецы и военные – своему богу Тлепшу. И даже пираты обладали своим божественным покровителем (богом собак Алышкинтыром у абхазов), место и процедуру поклонения которому автор обозначает отдельно. Таким образом, каждая социальная категория сопровождалась собственной группой божьих опекунов, в культ почитания которых верили представители того или иного слоя населения.  Возвращаясь к категориям греховности и праведности в романах А.Х.Псигусова можно отметить и то, что нередко посвящающие друг друга в тайны бытия собеседники, участвующие в подобных коммуникационных процессах, приходят в диалогах к своеобразному раскрытию этих тайн и уже готовы к тому, чтобы стать на фоне подобного общения как минимум «праведным жрецом». При этом автор понимает губительную силу нажитого злом золота, еще не однажды на протяжении всего повествования делая на нее упор, каждый раз напоминая читателю ее явную пагубность для

 91

человеческого облика. Мудрая мать в одном из романов цикла «Жизнеописания…» незадолго до смерти уверенно наставляет стремящегося к завоеваниям сына, наказывая ему не пребывать в садах властелинов и не приближаться к дочерям великих мира сего: «И если тебе дороги слова матери – выбирай одежду по размеру своего плеча. В своей рубашке дышится свободно, а золотая одежда с чужого плеча задушит в объятиях. Раз боги не дали богатства, то не стремись к нему. Не забывай: где золото – там дремлет гремучая змея с ядовитым жалом» (3; С. 141). 

Причем А.Х.Псигусов зачастую делает змею явно полноценной героиней своих романных повествований, порой очаровательной и мудрой советчицей, взрастившей гордых и мужественных предков, а порой, напротив, воплощением всего бесчеловечного и скверного, что возможно в этом бренном мире: «Толстая мерзкая змея со скользкой многоцветной кожей, обвившись вокруг перекладины над головой отца возлюбленной, лежала возле его губ и сосала язык» (9; С. 139). Причем образ изменчивой змеи, приводимый матерью в качестве наглядной иллюстрации и часто используемый в рассуждениях о предательстве и о властолюбии, присутствует и в авторских афоризмах («Клад знаний…»): «Нет древнее власти на земле, как и змеи, ее секрет в омолаживании, она меняет окраску и, скидывая кожу, предстает в новом радужном цвете» (4; С. 69) либо «Да, одним злом меньше на земле». – сказал еж, только что съев ужа на завтрак» (4; С. 125). Либо в другом романе данного цикла «Жизнеописания…» автор также придерживается изначально выбранной им установки противостояния частому в обществе любого исторического периода властолюбию, индивидуалистическому своеволию: «Блеск золота меняет не только человека, но даже его походку, а народы портит власть над другими и связанная с этим праздность. Ведь золото не

 92

только блестит, но и имеет силу притягивать сердца продажных купцов. Они зубами проверяют качество металла, но золото само узнает чистоту их сердец и ставит неизгладимую метку алчности» (2; С. 93). Или на ту же, во веки веков актуальную тему – из авторских афоризмов: «Луч солнца проникает всюду, как и жадность» (4; С. 40); «Сердце жадного не внемлет мольбе» (4; С. 131), «Мера жадности – безразмерность» (4; С. 198) либо «Равенство – это мечта права, ибо среди людей нет его в природе и, зная, как жаден человек, быть не может» (4; С. 71); «Он ел мало, но хапал много, ибо глаза человека всегда голодные» (4; С. 149).  При этом уже упоминавшаяся достаточно негативная характеристика жрецов, выступающих в думах слуги Туцили в качестве далеко не идеальных и даже порой резко отрицательных типов, имеет место еще не однажды на протяжении романных изложений. К примеру, в зачине второй книги («Жизнеописания…») два вышедших в город жреца местного храма, прогуливаясь по рынку и глядя на прилавки в разговоре примеривают роскошь к себе, и в ответ на высказанное одним из них пожелание по возможности приобрести двухэтажный дом другой недоумевает, утверждает, что предпочел бы жить в бедности и спокойствии, чем убеждает своего собеседника, провозглашающего: «Я человек набожный и непритязательный» (2; С. 9).  Или вновь из авторских афоризмов: «Власть всегда требует то, в чем как воздух нуждается народ», и «Власть гуманно забирает настоящее, а будущее оставляет народу» (4; С. 20), и «Нет хорошей власти, есть терпеливый народ» (4; С. 25). Либо вновь из авторского концентрата мудрости, но уже применительно к нашей российской реальности двадцать первого века: «Я люблю тебя, Россия, где у бедной власти народ богаче материально» (4; С. 18) и «Девиз России: «Властвуй так, чтоб за содеянное расплачивался ближний» (4; С. 18).

 93

Готовый в этом эпизоде поверить жрецам с уважением к ним читатель однако видит далее, как они спокойно и равнодушно проходят мимо прилавков, заполненных фруктами «изобилующей садами страны Хатти», причем, как подчеркивает автор, они проходят мимо, абсолютно «не выказав к фруктам интереса» (2; С. 5), что соответствующим образом настраивает читателя на возможный применительно к жрецам их предполагаемый интерес к чему-то идейно противоположному.  Так и есть: уже в следующем абзаце они останавливаются возле ювелирной лавки и искренне восторгаются богатством своей страны на предмет наличия здесь в ходу золотых и серебряных ресурсов, драгоценных камней, тканей, посуды и т.д., выказывая тем самым теоретически не могущую быть характерной для духовных деятелей тягу к богатству дерзко материальному. Они с радостью принимают в дар от продавца слиток золота с планом дальнейшей растраты его в ближайшей винной лавке, неоднократными посетителями коей и выступают религиозные деятели в своих репликах: «Дорогу мы туда знаем лучше, чем в наш храм» (2; С. 15).  Здесь же, по пути к алкогольным развлечениям, успевает проявиться еще одна грешная расположенность, возможная для рядового обывателя и запрещенная для истинного священника. Один из жрецов не может спокойно и равнодушно пройти мимо торговцев оружием, мимо места, где висят обтянутые кожей и сияющие узорами колчаны, рядом с щитами, с железными и медными мечами. Весь этот блеск завораживает жреца, буквально насильно уводимого своим бдительным спутником («Восхищаться орудиями убийства – уже преступление перед богами Хатти, так как этот блеск вызывает в твоей душе злых демонов» (2; С. 15)) и направляемого в более оживленную сторону – в сторону расположения закусочной и винной лавки. 

 94

Эпизод изображения А.Х.Псигусовым процедуры коллективного насыщения алкоголем в профессионально приспособленном для этого месте позволяет невольно сравнить все очерчиваемое автором многовековое – каждое лицо, каждый жест и каждое слово в этом насыщенном винными парами помещении – казалось бы, такое давнее и такое чужое, но при его постепенном построчном восприятии, – такое похожее на нашего соплеменника в идентичных условиях и потому такое родное.  Причем национальный характер, образ коренного хетта либо меота – в центре каждой из частей циклов А.Х.Псигусова. При этом зачастую практически каждый из большинства эпизодов, большинства сюжетных поворотов и большинства портретных нюансов в фигуре очередного персонажа, – все это устойчиво сопровождается авторским (явным либо заочным, подобным намеку) комментарием типа «Да, истинному хетту (либо меоту) свойственно…». Так и в данном эпизоде подробности праздного времяпровождения представителей хеттского общества, красочно и выразительно представляемые автором, продолжают тенденцию «духовного разоблачения» святого отца, нахождение которого в винной лавке лишь провоцирует интенсивность проявления у него грешных склонностей.  К примеру, склонность к человеческим увлечениям и сердечной влюбленности: первое, что привлекает внимание обязанного соблюдать аскетизм религиозного служителя за прилавком – это функционирующая там в роли обсуживающего персонала красавица, автоматически оказывающаяся объектом вожделения отвыкшего от женщин за стенами храма мужчины и становящаяся, тем самым, предметом его внимания и продолжающихся действий – не только теоретических, но и практических, приводящих, в результате, к ее дружеской, а затем и любовной симпатии.

 95

Одновременно пытаясь посеять воспитательный заряд в массы, образумить задевающего его наглого хама, жрец делает это не посредством своего профессионального способа – основательного внушения, усиленного вразумления, – а использует грубую физическую силу, считая ее единственным методом усмирения человека, «сотворенного богом из глины», и даже готов к тому, чтобы доказывать свою правоту в споре с военным посредством оружия в поединке. Данное, можно сказать, более достоверное описание этих удивляющих прохожих персонажей по принципу «жрецы – тоже люди, а значит, тоже не без греха» продолжается и далее, когда автор рисует сцены их азартности в процессе явно не редкой для жреца игры на ставку.  Таким образом, что весьма достоверно, древние персонажи  А.Х.Псигусова – не всегда неизменно могучие и мощные силачи с неистощимой силой, как герои волшебных сказок либо Нартиады, а порой стандартные смертные, нередко обладающие рядовой человеческой силой. Эта не единожды обозначаемая писателем специфика их нрава несколько смягчает безапелляционность отнесения их к абсолютно негативным либо к абсолютно позитивным действующим лицам, что позволяет приблизиться к более достоверному и даже порой психологически определенному изображению. Такой герой часто преступает рубежи общественной и частной этики; к тому же, иногда, он, играючи, пренебрегает ее ключевыми позициями.  И потому в данной посвященной жрецам сцене мастерство святого отца в азартном деле удивляет его напарников, когда умение игрока определить качество золота по звуку его падения гарантирует уважение со стороны воинов, взиравших прежде на жреца как на жертву. Также часто имеет место характерное для жрецов в романе нежелание сделать другому благо в ущерб себе. Все описываемые в

 96

подобном ракурсе сцены (чаще применительно к жрецу Дацили) оказываются неслучайными, т.к. в результате по мере развития сюжета приводят как раз к тому, что этот жрец все-таки становится воином, а все эти «грешные, но человеческие» характеристики можно считать лишь ведущими к такой сюжетной кульминации стимулами.  Мало того, эти же человеческие слабости характерны и для более высоко стоящих верховных жрецов, что автор демонстрирует в эпизоде, который описывает восседающего в храме бога Тешуба верховного жреца, выглядящего здесь как никогда добродушным. Рассказчик объясняет подобный настрой тем, какую красавицу видит напротив себя главный жрец: «видеть такую красавицу, как Хатум, напротив себя и быть сумрачным – этого не мог себе позволить даже главный жрец, ибо красота – это образ богов!» (3; С. 731).  Одновременно героиня этих произведений – личность мыслящая, развивающаяся, социально-активная, но, в то же время, просто женщина с богатой душевной и экспансивной внутренней средой. Таким образом проявляется часто реализуемая в романах А.Х.Псигусова тенденция обожествления женской красоты и ее индивидуальных составляющих, что способствует очередной, еще более усиленной романтизации изложения. При этом в ходе портретирования таких божественных хеттских женщин писатель не забывает о лиризации своего интенсивного повествования. Так, все обуревающие потерявшую брата девушку чувства – перед читателем. Гонимую мечтающую найти пропавшего Хатуву Хатиту, скитающуюся по рынку и пытающуюся разглядеть в прохожих родные черты, автор по-доброму ассоциирует ее с «блуждающим мотыльком, который летит к горящей лампаде, думая, что это солнце» (3; С. 530).  При этом писатель не страшится выводить душевную область своей героини на первый план, изображая сочную картину ее

 97

внутренней жизни, даже иногда в позитивный ущерб сюжетной составляющей произведения. И именно здесь, в ходе подобного блуждания в поисках своего брата, героиня тщательно размышляет о случившемся, анализирует произошедшее и адекватно оценивает собственные поступки, приходя к практически философским выводам о том, что «жизнь лишь тогда открывает завесу бытия, когда захлопнулся капкан судьбы» (3; С. 530).  И еще не однажды по мере развития сюжета автор психологически точно обращается к разнообразным душевным метаниям Хатиты, – счастливой, воссоединяемой в своих эмоциях с любимым либо несчастной, узнающей в своих ожиданиях о смерти брата, факт которой твердо скрывается любимым. Желающий оградить любимую от убийственной новости Дамхат, своей заботой о ней, глубоко оскорбил Хатиту. Она желает в отчаянии убить себя и носимого ею под сердцем ребенка Дамхата, что выразительно описывает автор: «В порыве гнева она из пугливой мышки обратилась в раненую львицу. Лицо ее было бледным, с багровыми пятнами от горя на изнеженных щеках, словно белый, холодный, жертвенный алтарь» (3; С. 689).   Одновременно, вне сферы межполовых отношений, читатель с благодарностью поглощает рисуемые автором картины социального расслоения древнеадыгского общества. По сути, это романы, пропитанные социальной мыслью, романы, в которых автору удается ответить на вопросы об уделах выписываемых им народов и наций. Конфликты, инициированные общественной, идейно-нравственной, психологической противоположенностью позитивных и негативных персонажей, здесь максимально отточены. Автор не скупится на исторически выверенные подробности всех социальных сфер рисуемой им цивилизации, вплоть до дословного приведения конкретных архивных документов. 

 98

Так, к примеру, уже в прологе одного из романов («Аникет», 2003), говоря о явных достоинствах управления выводимого им царя, автор приводит сопровождаемый собственным комментарием «Свод законов для управления государством меотов при царе Арифарне». Конкретные исторические данные, актуальные и в нашем обществе, систематизированы и распределены по действующим и сегодня тематическим группам: «Сословия», «Управление», «Внешняя политика», «Хозяйственные отношения», «Зерновые культуры», «Ремесла», «Коллективная ответственность», «Брак и семья», «Земледелие».  И, как предполагает А.Х.Псигусов в своем обращении к читателю, эта историческая справка действительно оказывается очень интересна нашему современнику, интуитивно пытающемуся в угоду собственного любопытства провести параллели между тем, «что было» и тем, «что стало» в родном этносе. Как известно, сам жанр подобного хабара, его законы требуют от сказителя (поскольку речь идет о конкретных событиях и людях) социальной оценки действий и мыслей персонажа. Хабар истекает из того, что социальное бытие определяет социальное сознание. Сказитель априори знает, что тот или иной субъект ведет себя так и не может повести себя иначе, потому что он князь, дворянин, или крепостной, свободный крестьянин и т.д.  И вот потому уже вскоре и не однажды автор подкрепляет, точнее, иллюстрирует приводимые им исторические сведения конкретными размышлениями того или иного царя о проводимой им самим государственной политике, варьирующиеся в зависимости от различных сюжетных обстоятельств. Так, к примеру, благодаря этому многозначной предстает сцена визита скифских пастухов к царю Агаре («Меоты», т. II), где пастухи, нарушившие винопитие самодержца в компании гостей, стоят с опущенными головами,

 99

стесняются и смущаются при виде стольких знатных людей и, тем более, – царя.  Но грубость по отношению к ним со стороны одного из стражников покрывает собой робость, которая испаряется, пастух обретает дар речи и находит слова для изъявления своих претензий к царю и к его политике. Традиционно народы разных территорий проявляют большую жестокость к внутренним врагам, чем к внешним. И всегда готовы искать этих внутренних врагов. Не только сословные различия, но самое незначительное имущественное расслоение внутри одного населенного пункта вызывает ненависть, желание снизу – уничтожить превосходство, сверху – отгородиться от низших. Сцена  развивается далее по законам межклассового расслоения, когда сын пастуха пытается осадить грубого стражника, а присутствующие пытаются сформулировать круг прав той или иной социальной категории в межклассовом общении. И здесь же автор не забывает о другом ракурсе – размышлениях и рассуждениях по тому же поводу представителей разных слоев населения (вожди, воины, мореходы, купцы, пираты и т.д.), в бездну которых также периодически попадает читатель, получая, таким образом, трехмерную (своеобразное IP-изображение), объемную картину древнеадыгского социо-пространства.  В романном повествовании имеет место не только восхваление подвигов богатырей, но и прославление вождей родов и племен. Оно  становится главной тенденцией, которая оказалась благодатной почвой для дальнейшего развития и укрепления эпического отображения действительности у А.Х.Псигусова. Таким образом удачно реализуется художественный прием, обозначаемый в современной науке как многоплановость, когда писатель совмещает «два плана рассмотрения событий: через участника событие

 100

лирическое, через повествователя – эпико-повествовательное. Именно сочетание в одном герое участника событий и их летописца дает возможность органического слияния этих двух планов в одном, действительно эпическом повествовании» (19; С. 91).   Здесь, вновь возвращаясь к разоблачающему жрецов, вышеприведенному монологу слуги Туцили, отметим, что горько упоминаемое им «мясо в котле» (т.е. наличие мяса в рационе) по сути является достоверным признаком социального расслоения хеттского общества, – признаком, аксиоматичность которого демонстрируется уже в следующем абзаце данного романного эпизода. Размышляющий подобным образом в военном лагере слуга робко подходит к хеттским воинам, сидящим у костров и интенсивно поглощающим аппетитное мясо: он жадными глазами смотрит на их трапезу и, естественно, завидует им, желая быть в тот момент на их месте, а автор возмущенно комментирует данную сцену: «Слуг вообще не очень баловали мясом, зато овощи – редьку, чеснок, а лук особенно, выдавали исправно: лекари считали, что такая еда особенно полезна в военных походах» (1; С. 47).  При этом подобная установка хеттских лекарей видится читателю весьма узнаваемой сегодня, актуальной для вегетарианской современности, а голодная обида и некая ущемленность стоящего в стороне слуги выглядят достаточно знакомыми чувствами для каждого из наших современников, вынужденных ограничивать себя в соответствии с вегетарианскими принципами. Однако функционирующие в хеттском обществе лекари и ученые мужи иногда описываются А.Х.Псигусовым, к примеру, в мыслях Туцили с уважением, когда действующий главным астрологом царя Питханы ученый муж порой все-таки является «очень важной и загадочной личностью», целыми днями не выходящим из царского шатра,

 101

взирающим на звездное небо и во время болезни царя выглядящим «мрачным, словно одинокий волк» (1; С. 49).  При этом в дополнение к уже описанному нами выше негативному отношению простолюдина к жрецам можно говорить и о явственно просматривающемся в наблюдениях Туцили его отрицательном восприятии высокопоставленных воинов, так называемых «царских телохранителей», «дворцовой знати», которые, несмотря на всю изощренность и привлекательность для рядового человека своего оружия и обмундирования, они «отличаются от обычных воинов особой свирепостью и спесью»: «Самоуверенные, чувствуя преимущество над другими воинами из-за близости к дворцовой знати и свою неприкосновенность, они бывали еще более надменны, ем охраняемые ими высокие особы» (1; С. 50). При этом моральная деградация верхов обнаруживается не публицистически прямо и безапелляционно, а именно художественно, – в противоположных  пересечениях явлений, деяний, дум некоторых персонажей, в том числе и слуги Туцили. Точно описывающий таким образом стражника, охраняющего покой дворцового звездочета, А.Х.Псигусов проводит явную, узнаваемую для нашего современника параллель с сегодняшним, находящимся на аналогичной должности, телохранителем того или иного шефа, а, может, и с милиционером или даже полицейским, пусть иначе называемым, но являющим собой такого же хама по отношению к простому человеку, зависящему от него и потому беззащитному перед его приверженностью к власти и мотивированной такой приверженностью вседозволенностью.  Либо другой, прямо противоположный тип описываемого А.Х.Псигусовым стражника, оказавшегося в такой же, как и первый, одежде, с таким же вооружением, но, в отличие от первого, с довольно добродушным лицом, «на котором не было и тени

 102

недовольства, в отличие от охранника астролога» (1; С. 51). Эти яркие персонажи соотносятся по закону противоположения и демонстрируют разнообразные поведенческие модификации личности в одних и тех же условиях. Дружелюбное и вежливое обращение к Туцили этого воина, объясняющего свое поведение тем, что все соотечественники «должны с теплотой относится друг к другу», несказанно удивляет первого («Один страж чуть копьем не продырявил, а другой – сама любезность! Земляка во мне признал?») (1; С. 51).  Применение данного способа сообщает изложению неповторимую частоту, усиливает охват обобщений, роднит персональное и стандартное, внутреннее и внешнее, объективное и субъективное. Подобные иллюстративные и детальные рассуждения слуги Туцили позволяют А.Х.Псигусову изобразить и продемонстрировать социально-политическую градацию описываемого им хеттского общества, логически обусловив, тем самым, дальнейшее развитие сюжетных событий и построение действующего конфликта именно в рамках данной градационной структуры. Многообразие социального положения, общественного статуса изображаемых А.Х.Псигусовым персонажей и их ощутимая неоднородность содействовали факту воссоздания автором пространных холстов этнической действительности в ее разноречивом историческом развитии и, одновременно, в сюжетно-композиционном движении. Сюжеты этих социально-обозначенных романов увлекательны, умело выстроены, есть здесь и напряженность, и неожиданные повороты, и отступления, как бы «притормаживающие» развитие действия.  В романах присутствуют и чрезвычайно богатые. Они преимущественно находятся у власти. Однако рассуждающий о национальном отношении к богатству старец одного из романов цикла

 103

«Меоты» (Т. II) утверждает, что его благородные соплеменники выше низменного почитания богатства: «Мы сообща владеем нашей землей, то, что она дает добровольно – берем, а что скрывает природа – оставляем» (6; С. 37). И, формулируя само понятие богатства, мудрец расставляет национальные приоритеты: «Защищая стада от диких зверей, мы берем взамен молоко и сыр; оружие имеем не хуже, чем у других, наши воины славятся силой и отвагой, и лучшего богатства мы не хотим» (6; С. 37).  Здесь можно отметить, что в определяемых меотским старцем моральных приоритетах прослеживается последовательность испокон веков присущих черкесам (адыгам) этнических промышленных и товарных брендов: как раз качественная молочная продукция (сыр), стальное оружие и снаряжение, бурка и папаха, золотое шитье, коневодство и др. всегда славились именно применительно к черкесскому (адыгскому) народу.  В произведениях А.Х.Псигусова во всем своем многообразии наличествуют и неимущие. Они чаще лишены любых благ и любой власти, у них единственное право, состоящее в том, чтобы трудиться на знатного господина. «Могучее древо» и ухаживающий за ним садовник, – вот как образно автор устами одного из своих жрецов обозначает данную социальную градацию. И собственное видение он выразил через этого жреца, наделив его уста размышлением о том, что посредством умению думать человек, предстающий легким древесным листиком перед ликом колоссального ветра, вздымается к величию Моря и Земли, утверждает себя перед нетленными элементами, благодаря чему становится соизмерен мощи и размерам мироздания: «Народ – могучее древо: куда дует ветер, туда и наклоняет крону. При малейшем дуновении, словно рокот моря, шуршат листья от недовольной трепетной дрожи. Чем чаще разрыхляешь почву, тем сочнее и ярче листья на кроне. Чем больше

 104

укрепляешь корни навозной жижей, тем обильнее урожай. Ну, а от кривых веток и ненужных побегов помогает заботливая рука садовника: вовремя сделать обрезку, избавиться от неплодоносящих ветвей» (3; С. 732).  Доступно, красноречиво, возможно, где-то просторечно, но зато выразительно и понятно; причем может быть понятно и потому полезно не только хеттскому, но и современному обывателю, – как рядовому, так и правителю. И тех, и других представителей разных социальных групп немало, и у всякого собственный нрав, собственное осмысление бытия, истины и лжи, базирующих его. Таким образом, имеет место пара противоположных, взаимно полярных социальных образования, яростные сражения и тривиальные взаимные касания которых нередко мотивируют сюжет.  Вообще каждая составная часть таких романных сюжетов А.Х.Псигусова сцементирована с установленным числом действующих персонажей, с явлениями, событиями чаще индивидуальными, но гармонично вливающимися в процессы общенационального характера. Причем такую социальную градацию можно считать характерной для большинства романов исторических циклов писателя. Писатель, таким образом, смог включить в границы социальных и кланово-родовых взаимных отношений некоторых граждан общества практически удел всего народа в эпоху решительных видоизменений в социальном и духовном формировании этноса.   К примеру, в третьей книге исторического цикла («Жизнеописания…»), также объемно выводящей все грани древнего хеттского общества, уже в эпизодах зачина автор отчетливо изображает анализируемое нами социальное расслоение. Рассуждая посредством мыслей своего персонажа о существующей в родном ему обществе несправедливости, вынуждающей талантливого мастера с

 105

золотыми руками жить и прозябать в нищете, писатель отчетливо высказывает собственное отношение к происходящему. Коренное различие общественных положений персонажей и разновременность «возрастного их проявления» поддержали автора в ходе изображения пространных полотен национальной реальности в сложном сюжетнокомпозиционном ее течении. Такой тип романа достаточно проработан в национальных литературах, как, например, «Мюрид революции» М.Мамакаева, «Новый талисман» Б.Гуртуева, «Горные орлы» Ж.Залиханова, «Тропы из ночи» И.Машбаша и др. Применительно к романам А.Х.Псигусова в одном из эпизодов названное коренное различие потребовало передачи слова от одного персонажа к другому («Жизнеописания…»). Автор делает это посредством сцены коммуникации двух соседей, один из которых, взирая во время разговора на разваливающуюся хижину собеседника, извергающую из своих окон холодный мрак, отчетливо ощущает этот же мрак, исторгаемый и из сердца хозяина развалюхи, «сидевшего напротив с мрачным, опустошенным, как его двор видом» (3; С. 34).  Казалось бы, сложно сказать лучше об испытываемых бедняком безжалостном отчаянии и нищей безысходности, знакомой любому представителю и сегодняшнего многослойного общества, когда для отчаянно и самоотверженно трудящегося отнюдь не гарантирован заслуженный и потому особо счастливый достаток. Напротив, испокон веков гарантией является нечестная и при этом немалая роскошь для того, кто умеет, исключив себя из человеческого сообщества, переходить на «звериные замашки», «брать нахрапом» и «идти напролом».  Констатируя факт явного безделья процветающего в своей роскоши друга, плуг которого, стоящий посреди двора, «давно оброс зеленым мхом, затерявшись среди сочных высоких сорняков» (3; С. 43), честный Хатува эмоционально описывает существующее в

 106

хеттском обществе социальное расслоение. Причем любые изрекаемые им по данному поводу эпитеты и метафоры стопроцентно могут быть также отнесены и к нашей современной, вроде бы рыночной, но, скорее, бесхозной и бессистемной реальности: «Я бьюсь за жизнь, как муха в сети паука: чем больше рвение, тем сильнее заточение. И при этом обложен непосильными поборами, как волк, затравленный на охоте» (3; С. 43). Одновременно, идеологическая линия частой несправедливости властвующих и состоятельных социальных структур по отношению к более простому населению подтверждается автором еще не однажды, причем порой весьма поэтизировано. В качестве примера подобного поэтизированного изображения существовавших в хеттском обществе проявлений социального расслоения можно считать лирическинасыщенный эпизод очередного взаимодействия героя с природой, – то, как один из персонажей Нажан любуется обильно растущими вокруг дольменов грибами.  Рассматривая ядовитые грибы с объемными, но нежными шляпками замысловатой конфигурации он с грустной улыбкой проводит яркую образную параллель между ними и людьми, такими же «на вид красивыми, но с ядовитым соком» (3; С. 169). Вспомнив, что и среди грибов могут быть прячущиеся в непроницаемой листве благородные представители, Нажан снова философски просматривает в данном факте аналогию с человеческими качествами, вынуждающими порядочных людей хорониться в сумраке своей деятельности от злых людей, воплощающих собой ядовитые грибы, «вечно выпячивающих грудь, роскошью привлекая к себе, без пользы прожигая жизнь у всех на виду и, как ядом, отравляя своими коварными делами жизнь безвинных людей» (3; С. 169).  Одновременно в таких эпизодах нравственная деградация высшего класса вскрывается не прямо, не документально и не

 107

откровенно, а в двойственных художественных переплетениях поступков и деяний, раздумий и размышлений полного строя персонажей, что разрешает причислить эпический слог А.Х.Псигусова к числу достаточно художественных в современной адыгской исторической прозе, априори предполагающей эпичность, но в авторском изложении в данном случае обладающей поэтической лиричностью.  Именно в таком, часто поэтически изложенном,  негативном контексте автор представляет порой хеттских бизнесменов, одного из которых, к примеру, торгующего на рынке живым товаром купца он изображает в живописных обстоятельствах («Жизнеописания…»). Пытающийся продать плененную им красавицу купец яростно и усиленно торгуется с давно мечтающим об этой девушке воином. Их эпизодические диалоги наполнены межклассовым противостоянием, существующим в описываемом автором обществе очерчиваемого периода.  Как было характерно для данного, выводимого А.Х.Псигусовым  общества, по патриархальным общественным соображениям, оказаться  украденной для девушки – неизменно лютый рок, который реет всю жизнь над ней. Такая обреченность возбуждает абсолютную сердечную трагедию, которая назначает часто развитие жизненных событий героя. Обыкновенно  бытие персонажей с подобной фортуной формируется драматически, а организатор подобного злого рока – максимально жестокий преступник. Убеждающий потенциального клиента в благородном происхождении и потому – в высокой цене своего товара купец, тем не менее, не является авторитетом для воина, считающего все произносимое им преимущественной ложью: «Да, в твоих словах сквозит, как сырость, истина. А ложь – это грязь, которая плохо смывается, а не смоешь вовремя – затвердеет сухой коркой презрения! Тот, кто посвящает

 108

жизнь лжи и служит ей покорно, тот слеп, и ему не поможет камень хеттов, который лечит от слепоты» (3; С. 398).  Либо неизменно сопутствующая на протяжении всего повествования нищете героев паутина и ее трудолюбивые, но настойчивые обитатели – пауки. С детства наблюдающие эти жестокие колонии в углах отцовских жилищ персонажи, мечтающие по мере взросления преобразовать окружающий их нищенский мир, желанные новаторские модификации начинают именно с этого врага, ярко метафорически выписанного автором. «Нищенская костлявая рука с распростертыми ладонями тянулась из каждого угла. Сор и грязь царили в комнатах. В углах дверных косяков стоял знак нищеты – тонкая, спутанная кружевными узлами паутина» (3; С. 346), т.е. имеет место явно выписанный враг, – грязь, становящаяся по мере развития сюжета, объектом мужественного победоносного сражения пришедшей в эти стены хеттской невестки.  Другим примером, иллюстрирующим кардинальное социальное расслоение хеттского общества, является эпизод, когда тот же простолюдин Хатува, торопясь на свидание к собственной любимой и проходя через один из самых богатых кварталов города, отчетливо ощущает на себе и на своем простом одеянии колючие взгляды, исходящие со стороны презрительно взирающих на него, высокомерных, состоятельно одетых горожан. И, видимо, подобные, казалось бы, незначительные, но ощутимые для уважающего себя человека моменты, накапливаясь в течение его жизненного пути, формируют персонажное мировоззрение. Причем таковые наполняют при этом осознанным смыслом его жизненные установки, базируясь на которых он существует, а, распространяя которые, он исполняет свой социальный долг. Сформировавшиеся таким образом убеждения автор еще не однажды вложит в уста тому же Хатуве, когда последний, в ответ на жалобную реплику клянущегося ему в

 109

дружеской верности собеседника об отсутствии проклятых денег, приносящих беднякам лишь несчастья, убежденно парирует: «Но они (бедняки. – Ф.Х.) всегда чисты сердцем. Это продажная совесть богатых никогда не имела чистоты. А мы намного богаче – совестью и дружбой навек!» (3; С. 267). При этом тенденция авторского презрения к нищете, как к социальному явлению, не всегда справедливому, но такому обязательному в любом человеческом обществе всех времен и народов, просматривается и в, казалось бы, далеких от этих проблем описаниях женской красоты. Вдохновенно и эмоционально рисуя облик одной из хеттских красавиц – Хатиты – автор резко приземляет воодушевленного увиденным читателя: он видит в сопровождавшей низший класс нищете своего рода стихию, овладевающую столь обожествляемым и сегодня куполом неба. Угнетающую и болезненную нищету, с неистовой силой оковавшую семью девушки, А.Х.Псигусов выдает в качестве единственного порока, невольно, но столь же неизбежно упрощающего и принижающего ее ослепительную красоту. Социальный статус подобного уровня вынуждает неимущего отца такой красавицы быть безотказно согласным к предложениям заглядывающихся на его дочь претендентов, – пусть не всегда молодых и достойных, но зато состоятельных. Получив аналогичное предложение руки и сердца от восьмидесятилетнего старца в адрес молодой красавицы Хатипсы, соглашающийся отец даже приветствует возможную вскоре смерть будущего пожилого зятя, – смерть, могущую оставить красавице достаток и социальный статус знатной молодой вдовы. Однако в разговоре с отказывающейся от предложения дочерью, опасающейся оказаться подмятой в объятия немощного деда, ее отец предпочитает проигнорировать высказываемое ею, стойкой и свободолюбивой, возмущение: «Я не

 110

собираюсь посвящать свою жизнь идолу и смазывать его жадные уста своей молодой кровью ради высшей ступени лестницы при дворе царя Хатти. Если ты скажешь умри – я умру, так как ты мой отец и вдохнул в меня жизнь, которую решил забрать. Но если ты не изменишь своего решения – я наложу на себя руки!» (3; С. 190). Подобная безапелляционная готовность его милой и послушной дочери к самопожертвованию шокирует давшего обещание влюбленному старцу отца.  Таким образом, достаточно объективно оценивая намерения вырастившего ее отца («Разве для этого ты выращивал цветок и в холод и в знойный день, чтобы он погиб под густой тенью крапивы?!» (3; С. 357)), девушка принимает решение сбежать от такой перспективы. По ходу развития сюжета она оказывается верхом на стремительно скачущем из родительского сада их семьи коне рядом с одним из благородных абреков, становясь беглянкой в колышущемся на ветру белом платье, привлекающей к себе все проклятия наблюдающего за побегом отца, презирающего «связавшую свое будущее с чернью» дочь и называющего виновником своего несчастья «черную кость, жалкого ремесленника, такого же пустого в своем дырявом сердце, как жесткое дно его корзин» (3; С. 357).  И именно подобной негативной социальной функции соответствует описываемая автором в другом эпизоде царская семья, окружающая восседающую на царском троне царицу («Жизнеописания…»). В авторской манере изображения со всей отчетливостью сквозит желание проявить насмешливость, подковырнуть изображаемый царский объект. Переходя от сверкающей роскошными нарядами царицы к опекаемому ею птенцу, – царевичу, «хилому, бледному, как предутренняя звезда» (3; С. 200), автор уже здесь демонстрирует собственное отношение к представителям высшего класса, продолжая ту же линию в

 111

дальнейших описаниях родственников царицы. А потому оба брата царицы, внешне мощные и представительные, тут же иронично сопровождаются угрюмостью, молчаливостью и «колкими, бегающими глазами» (3; С. 200), что, несомненно, служит обязательным атрибутом негативного образа, подтверждаемым изложенными в этом же абзаце фактами биографии каждого из заработавших на царской казне придворных аферистов.  Как справедливо говорит об этом, сопровождаемом молчанием,  человеческом качестве сам автор в своем средоточии мудрости –  афоризмах («Клад знаний…»), «Бойтесь молчунов, так как тихая волна рождает шторм в безбрежном море» (4; С. 86) или «Кто много молчит, больше контролирует ситуацию и в речи, и в жизни, чем говорливый» (4; С. 86). В целом, в романах А.Х.Псигусова наглядно предстает некое существовавшее в том древнем хеттском обществе отношение представителей низших классов к царю и его окружению. Он ведет центральную сюжетную линию, через него проходят все – подвластные и неподвластные ему, и писатель обнаруживает его персону в самых разнообразных условиях, сюжетноповествовательных стыках, очерчивает образ истинного военачальника, государственного деятеля, неизменно испытывающего свою безграничную ответственность перед всем народом, а значит, перед судьбой этого народа.  Причем ответственность эта проявляется в разных формах, вплоть до того, что царь («Меоты») порой чувствует сомнение и даже раскаяние в содеянном, оправдываясь в своих страстных монологах перед народом, вызывающий в эти моменты даже некоторую сочувственную жалость своими колебаниями: «Правильно ли я поступил, оградив страну от войн, а простых людей – от лишений, неизбежных при всякой войне? Я еще раз повторяю: это моя кровь, моя ветвь, и это решение было для меня мучительно сложно. Это

 112

неутихающая боль моего сердца. Но все было сделано во благо нашей с вами страны! Во имя мира!» (6; С. 192).  Царь в романах А.Х.Псигусова характерно достаточно живой, нередко колеблющийся человек, искренне  верный родным и близким, полно испытывает собственное естественное  слияние с природой, с обязательной мягкостью и с отрадой размышляет о личном, – но все это лишь в исключительные моменты безоблачного тет-а-тет с опоясывающим его реальность восхитительным миром. Как убедительно говорит об этом порождающем одиночество величии А.Х.Псигусов в своих афоризмах, «Величие – это одиночество, так как вершина – это не общежитие» (4; С. 24).  В частности, в третьей книге исторического цикла «Жизнеописания…» выписываемые автором персонажи не однажды в своих коллективных беседах и общественно-политических дискуссиях объектом обсуждения признают именно эту тему. К примеру, сестра одного из рядовых героев (Хатувы) в ответ на комплимент брата о ее красоте, могущей стать стимулирующей для способного подняться из гробницы узнавшего о ней царя, первое, что заявляет, – это то, что ей не нужны «жадные и липучие, как кровожадные комары» (3; С. 134) монархи. Либо другая близкая Хатуве женщина – его мать – также нелицеприятно отзывается о верховной власти. Вспоминая о своем героически погибшем на войне муже, сражавшемся «защищая интересы царя», она вопрошает о том, кто теперь в состоянии защитить ее саму и ее семью от самодержца и его ставленников: «Данью обложили, не вздохнуть, а хлеб все жуют, да нам не дают» (3; С. 136). Подобными внутрисемейными разговорами простолюдина Хатувы можно обусловить реализуемую вскоре уличную сцену, свидетелем коей он оказывается. Проходящий по городу конный отряд, размахивающий мечами, демонстрирующий царскую мощь и

 113

восхваляющий царскую власть, ждет от взирающих на них горожан встречных восхвалений по тому же адресу. Однако, как убеждается Хатува, моментально при исчезновении отряда вдали те же крикуны переходят на царя, как «выжимающего все соки из народа» (3; С. 142), фальшиво озабоченного войной, жестоко забирающего у простых матерей их сыновей и равнодушного к проблемам рядового населения: «Из выстраданных сердец, словно из глубоких пещер, раздавались стоны и скорбь народной души» (3; С. 143).  При этом изображаемое автором в данном эпизоде активное народное волеизъявление предстает, по меньшей мере, чем-то заразительным, подвигающим попавшего в эту действующую обстановку героя включиться в общую для всех митингующих мотивацию и присоединиться к общей для всех митингующих манере коллективного поведения. Именно такого рода заразительностью и обусловлено то, что изначально растерявшийся от всего наблюдаемого на площади Хатува по мере продвижения митингования воодушевился источаемой участниками храбростью и решительно осмелился найти себе как наиболее убедительное, так и наиболее рискованное место в передовой шеренге. Яростно разоблачающие высший клан и угождающую ему хеттскую знать ораторы в описаниях А.Х.Псигусова вновь позволяют нам проводить параллели с современной и до боли известной историей. Конечно, кожаная одежда и красные пятна на ней, мелькающие в портретах разглагольствующих бунтарей, не могут остаться незамеченными в восприятии пережившего соцреалистическое прошлое читателя. Хотя наблюдающий за всем этим Хатува, в отличие от нашего соотечественника, несколько из другой категории граждан, и потому его первой мыслью при виде этой исступленно вещающей женщины и ее обагренного красным кожаного наряда, – это то, что она профессионал из мясной лавки. 

 114

Однако подобная революционная сцена, несколько нарушающая преобладавшую прежде в романах А.Х.Псигусова некоторую идиллию в отношениях народа с мудрой и справедливой верховной властью, оказывается способна посеять сомнение и породить немалую трещину в патриотических настроях рядового члена общества. Уверенный прежде в искреннем патриотизме своих соплеменников, «возвеличивавших царей Хатти да богов», Хатува был уверен и в обратной сердечной предрасположенности самих правителей. Однако столкнувшись с реальными проявлениями таких «святых чувств», молодой гражданин растерялся, что живо, с психологическими подробностями описывает автор: «От волнения сердце Хатувы словно дало глубокую трещину, и он, будто из глухой щели, посмотрел со стороны на свою обездоленную нищенскую жизнь. Ему стало жаль себя. В сумрачном прошлом ничего не было, кроме грустных невзгод да нескольких вспышек радости. Из пропасти его прошлого шел густой дым, веяло внутренней тоской» (3; С. 144).  Однако вольные обсуждения и яростные осуждения царской политики, с приведением ряда противоположных мнений, с высказываниями как противников, так и сторонников действий царя, заканчиваются в данном эпизоде традиционно – все разрешает появление царской гвардии, когда «выросшие словно из-под земли» его охранники разгоняют мятежников, спешащих растеряться в толпе и исчезнуть. Данный исход изображаемого автором революционного эпизода («уноси ноги, пока не намяли бока» (3; С. 147)) также можно считать хорошо знакомой нам сегодня развязкой интенсивного демократического действа, да и в целом – традиционным девизом демократического образа жизни, реализуемого в отечественной действительности.  В приведении народных оценок царского правления автор не ограничивается озвучиванием мнения низшего слоя общества. Пи

 115

сатель изображает его в касательстве со многими государственными деятелями. Представители знатных классов также получают право высказаться на протяжении повествования. Поэтому, несомненно, он пересекается с гражданами и политическими деятелями всевозможного слоя и всевозможных психологических структур. К примеру, сценой соответствующего рода является отправка читателя в роскошный замок и размещение его за обеденным столом восседающего там за скромной трапезой знаменитого купца со своими женой и дочерью. Насколько можно судить по авторским описаниям этих персонажей, его симпатии в данном случае не на их стороне.  Признавая внешнюю красоту и воспитанность жены богатого купца, А.Х.Псигусов не забывает подчеркнуть покрывающую ее глаза деталь – нажитую в процессе состоятельной жизни «пелену презрения ко всем, кто не достиг ее положения «великого народа» (3; С. 179). Крепкое хмельное вино поднимает чувства со дна души, и они, как волны, перегоняя друг друга, сливаются в единый поток и несутся между берегами души и сердца, заливая пашню души. В ней, как семена, прорастающие в увлажненной почве, рождаются новые надежды и мечты. Разгоряченная кровь горит в жилах, бодрит страстью, наполняя верой в себя. Видит автор и холод, который «сквозил в цепком взгляде, который, словно хищная птица, орлица, свил гнездо в некогда красивых обжигающих очах, сейчас бесцветных и бесчувственных» (3; С. 180).  Щедро описывая размещенные на обильном столе излишества, деликатесы в изысканной посуде из благородных металлов, сверкающие и блистающие, автор помогает нам отвлечься от житиябытия рядового класса и проникнуться атмосферой, характерной для другого социального уровня. Существенно отличающиеся жизненные условия, тем не менее, абсолютно не отличают человека, независимо от занимаемого им в обществе положения, – убедительно доказывает

 116

А.Х.Псигусов эту азбучную истину. Как и их нижестоящие соплеменники, эти персонажи в их роскоши также наслаждаются едой и упиваются вином, а предметом их неспешного обсуждения также оказывается правящая ими государственная система с ее высшими представителями. Признающий власть разъедающим как сердце, так и кости ядом, а ее удержание – процессом сложным и небезопасным, рассуждающий о царе Хатти и его власти купец Мусасир проявляет некоторое сочувствие к нему при его физической слабости и старости: «Нелегко царю Хатти удержать страну от кровожадных хурритов и волчьих набегов диких каской, да и свой мятежный народ ропщет, как гул бури, жаждет легкого богатства и веселой, беззаботной жизни» (3; С. 179).  Распознавая в существующей в стране политической ситуации нарастающие здесь процессы финансового и политического распределения, активно вершащегося в ожидании ухода немощного царя, купец также, как и его соплеменники на митинге, но уже не прилюдно, а за узким семейным столом, т.е. не так смело, высказывает свои суждения о действующей власти и ее возможных перспективах в характерной для пера А.Х.Псигусова образновыразительной, тропно-богатой манере: «Рыба гниет с головы! Царство Хатти, в каком бы бедственном положении оно ни находилось, может и имеет достаточно сил, чтобы отстоять свою независимость, но все решает царь. Сейчас идет дележка страны, звучат льстивые речи хеттской знати, все заняты одним – кружат возле трона, как хищные шакалы, выжидая смерти царя, рассчитывая на руинах его костей управлять страной, прикрывшись, как занавесом, малолетним царевичем» (3; С. 180).  Не менее социально-озабоченным предстает и ключевой персонаж другого романа – знатный военачальник Кросс, также смелый в своих рассуждениях, хотя всего лишь в разговоре с

 117

бушующим морем, но все-таки решающийся сформулировать свои претензии к правителю («Меоты», т. III). Не в силах понять, чего хочет царь, к чему стремится и чего хочет добиться в своей политике, полководец осуждает государя, не понимающего того, что жадность на лавры, власть и богатство приведет в безжалостный тупик. Сравнивая властелина в его неуемных порывах с природными катаклизмами Кросс прослеживает его сходство с неуемным штормом, вечным тайфуном, приносящим погибель всему, что его окружает. В сущности, здесь довольно условными оказываются такие ключевые понятия, как «море», «шторм», «тайфун», т.к. по сути это внутренний монолог о Человеке всех эпох и народов, о его непреходящих приобретениях и утратах. Страстно взывая в мыслях к вечно голодному в собственной жадности господину командующий умоляет его вспомнить о своем реальном предназначении либо богов просит вразумить властвующего над ним убийцу: «Остановись! Живи и властвуй на благо своего народа, не швыряйся судьбами людей, как шквальный ветер – песком. Даже ветер непостоянен в своем могуществе: то уносит в пасть морского демона целые флотилии, а то, обессилев, не может сорвать и листика с дерева; то исчезает на время, то, появляясь, сметает все на своем пути. Не может человек всю жизнь прожить несчастьем других, поглощать их судьбы, как воздух. Столько крови не простят боги!» (7; С. 32). Этот страстный, но от того не менее содержательный монолог высокопоставленного военного из древнего адыгского общества можно, на наш взгляд, положить в основу Морального Кодекса для власти всех поколений (если таковой в человеческом обществе когдалибо будет упомянут к разработке).  Приводим далее не менее активное продолжение этого монологического повествования в изложении знатного меотского воина, обращающегося к своему живущему войной царю, –

 118

продолжение, априори не могущее быть опущенным: «Но только в созидании истинное величие человека. Разрушая, не обретешь счастья. Призрачная власть, которая приносит своим согражданам и другим народам одни страдания – это венец без почести и славы. <…> Сегодня ты желаешь смерти племенам, хочешь покорить народы, живущие вблизи твоего царства. Завоюешь мир, а что дальше? А дальше бесконечность и забвение. Прах и желтые кости в земле, которую при жизни ты обильно поливал кровью» (7; С. 32). Причем автор порой сам комментирует царские действия, вновь проводя смелые параллели с мощными природными явлениями. Таким художественно-выразительным описанием можно считать авторское сравнение политики правителя с ледяной глыбой, однажды тающей и срывающейся с горных вершин, неся собою смерть всему живому («Меоты», т. I). Но чаще здесь субъектами подобных социально-обусловленных диалогов выступают свободолюбивые персонажи – спокойно критикующие и судящие царя нарушители закона, в силу своего социального статуса уже не чувствующие за собой ответственности перед властью и потому рассуждающие наиболее спокойно и, возможно даже, наиболее объективно. Именно в этих группах презирающих закон граждан отчетливо изображается столь желанная в современном обществе модель человеколюбивой демократии, – модель, при которой все действия власти прозрачны, открыты и подвергаются интенсивному, осознанному и вполне профессиональному анализу представителей низшего класса, т.е. общественно-политическая модель, являющая собой предел наших социально-обусловленных мечтаний в двадцать первом веке.  Доказательством факту наличия подобного строя на страницах исторических циклов А.Х.Псигусова может являться, к примеру, сцена винопития банды разбойников («Жизнеописания…»), занятых обсуждением жизненных проблем своего соратника и логично

 119

переходящих в своей дискуссии к вышестоящей власти, уважаемой патриотично настроенной публикой, но объективно оцениваемой. Мудрец Нажан смело, но грустно констатирует факт близорукости и бездарности своего правителя, предвещающий соответствующие тому беды и неизбежные трудности. Услужливое и лживое царское окружение вкупе с его самовлюбленностью аналитик обозначает как механизм, расплавляющий наносное царское могущество.  Тем самым романы А.Х.Псигусова приближаются к полифоническому роману (М.Бахтин), в котором всякий персонаж, независимо от того, позитивен он или негативен, приобретает возможность сообщать свое мнение, формулировать оценки фактам и людям. Подобное многоголосье гарантирует воссоздание и постижение бытия с разнообразных позиций, временами кардинально антагонистичных друг другу. Среди собеседников Нажан находит и сторонников, и противников, аргументировано противопоставляя собственные доводы тут же возникающим их возражениям.  Живописуемый А.Х.Псигусовым образ царя Хатти, сидящего на троне, вновь насыщен характерными для авторского слога средствами выразительности: «Развалившись, как коряга на земле, высыхая от солнца, и корни его правления не так глубоки в почве. А все из-за того, что любит власть и слепо доверяет самому себе. Нажил много внешних врагов, не говоря о внутренних» (3; С. 77). Такой живой образ, буквально берущий своей достоверностью за душу, может во всей своей художественности смело быть применен к любому из власть предержащих каждого из последующих веков, вплоть до нынешнего. Ну скажите, разве не подходит это описание к мелькающему каждый день на наших домашних телеэкранах (и потому немного поднадоевшему) персонажу?  Не могущий в своей старческой немощи справиться со рвущимися к трону знатными карьеристами, слабый и болезненный

 120

царь в этой эмоциональной беседе порой из объекта критики резко переходит в объект сочувствия, что не может не радовать читателя, усматривающего в этом переходе присущее и низшему классу хеттского общества добросердечие. И хотя коммуниканты осуждают царя за его безразличие, проявленное им во время правления по отношению к храмам и их служителям, однако нынешний негативный к нему настрой религиозных деятелей заставляет кого-то из говорящих пожалеть самодержца в его метаниях на шатающемся и способном с минуты на минуту развалиться троне.  Один из участников беседы, недоумевающий по поводу того, отчего осознающий свою обреченность царь не передаст правление наследнику, получает разумный ответ от другого. Мудрый Нажан объясняет сей факт условной неизлечимостью человека, обладающего властью, который не в силах до последних мгновений своей жизни и до своих заключительных вздохов самолично отказаться от этой сладкой ноши. Подобное объяснение выводит линию общественнополитического разговора к персонам возможных наследников, мотивируя собеседников к обсуждению обоих царских сыновей в качестве вероятных будущих правителей. Распознавая в каждом из них необходимые для достойной власти личностные качества, выявляя имеющиеся недостатки души и тела, акцентируя достоинства и умножая все найденное на элементарное отцовское отношение к каждому, собеседники строят свои предположения возможного развития политических событий.  Однако такая, позволяющая вольные суждения, демократическая риторика присутствует до тех пор, пока все тот же мудрец Нажан не прерывает ее, запрещая своим соплеменникам низшего слоя обсуждать высокорасположенные предметы и, возвращая разговорившихся простолюдинов к их земным сферам деятельности: «Нам бы свои нехитрые дела суметь разрешить и вести

 121

скудное хозяйство. Воробей никогда не сможет парить, как орел, потому что клюет зерно с навоза, а хищная птица питается живой кровью своей жертвы. А где царит сила – слабым нет места! И раз не дано, не стоит даже в мыслях подниматься высоко, чтобы не обжечь крылья своей надежды» (3; С. 79).  Такое красочное предостережение, тем не менее, несколько задевает хоть и рядовых, но все равно черкесов, традиционно славящихся своей порой гиперболизированной гордостью (чит. – самовлюбленностью). Один из них, чувствуя себя ущемленным подобным запретом, обиженно вопрошает о том, можно ли вообще говорить о своих царях. Мудрый Нажан, беззлобно отвечая ему, приходит к вопросам общественной безопасности, предостерегая своих соратников от излишних обсуждений в условиях многочисленности недоброжелателей, аргументируя это тем, что «у стен есть не только уши, но и глаза», «доносчиков больше, чем сорной травы», «овцы ищут теплое место в загоне» (3; С. 79).  Здесь вновь следует подчеркнуть, что и в данной сцене А.Х.Псигусов продолжает национальную отнесенность, фольклорную обусловленность своих текстов, истоки которых можно проследить в адыгском народном эпосе, традиционно богатом на подобные средства. Как известно, гипербола в эпосе преимущественно предназначается целям идеализации и героизации, но она используется и для формирования образов естественных противников нартов, одаренных, чаще всего, колоссальной физической мощью.  Одновременно, как известно, одно из центральных положений в реализации функции образной выразительности занимает и эпитет. Причем нередко эпитеты и сравнения, иллюстрирующие происходящее, заимствуются из мифологии, т.к народный слог практически не содержит  поэтических сравнений будничного рода, которые черпаются большей частью в натуральной сфере (гроза,

 122

молния, туча, ветер, огонь и т. д.). В том числе и А.Х.Псигусов константно придерживается уже не однажды упоминавшегося нами, такого характерного для него, насыщенного средствами выразительности стиля изложения, изобилующего эпитетами, метафорами, тропами и сравнениями, в очередной раз придающего колоритную художественность его повествованию. Благодаря настоящей тропной насыщенности авторского слога поэтическая нить и видимо, и невидимо наличествует в большей части эпизодов, сцен и фонов анализируемого изложения. И в том же сугубо персональном авторском стиле А.Х.Псигусов уже в другом эпизоде приближает к нам одного из тех, о ком столь увлеченно и эмоционально рассуждали в предыдущей сцене. Однажды знатный царевич Табарны, наследник царя Пу-Шаррумы, оказывается персоной, максимально приближенной к родному нам персонажу – воину Хатаму. Оказывается, такой знакомый читателю по предыдущим сюжетным действиям Хатам и по сей день остается близким другом такому высокопоставленному царевичу, продолжая и поддерживая тем самым зарожденную еще в детстве дружбу. И сами персонажи воспринимаются как мифологические колоссы, чрезвычайно сильно напоминающие нартских богатырей. А те подробности, с которыми автор рисует портрет представителя царской династии, помогают читателю проникнуться тем же настроением уважения, почитания и даже преклонения перед этим благородным воином, которое, похоже, вместе с Хатамом испытывает и сам автор. Каждая деталь внешности и каждый элемент обмундирования красивы, дорогостоящи и даже роскошны, и потому соответствуют образу, тщательно выписываемому автором в посвященных этим персонам романах.  Говоря о том, что Табарны – «воин по призванию», автор здесь же, высоким ростом, сухощавостью, жилистостью, орлиным взором,

 123

твердостью подбородка, выдвинутыми скулами и другими многочисленными деталями, а главное, глубоким рубцом на левой щеке подтверждает мужественность и благородную красоту этого высокорожденного витязя. Тем самым писатель помогает лучше представить себе его и потому в полной мере разделить все те ощущения, которые испытывает в этот момент на этом месте уже родной нам воин гораздо более простого происхождения Хатам. Однако одновременно автор не забывает напомнить немного скрадывающееся на фоне разницы в знатности, но все равно явное в своей равнозначности благородство, присущее обоим воинам.  Так, описывая жилище Хатама, первое, что подчеркивает автор, – это скромность хозяина, предпочитающего реальные удобства показной роскоши. Скромность, по сути, наполняет его кровь, помогая ему честно завоевывать победы и, вместе с ними, – не менее честное уважение своих соплеменников. Подобно выстроенная карьера юноши, рано потерявшего родителей, но служащего верой и правдой своему царю, реально дает возможность в хеттском обществе приобрести кору власти и богатства, что и происходит в случае с Хатамом, не теряющем на ниве материальных достижений каких-либо из своих благородных человеческих качеств: «Личная жизнь, обогащение, стремление к высоким постам, жажда к богатству, – все это было ему чуждо» (3; С. 428).  И еще не однажды автор погрузит нас в повседневные размышления благородного воина, обдумывающего каждодневные военные трудности, свои отношения с другом детства царевичем и свои перспективы на личной почве: «Именно вера в процветание Хатти, мечта о великой стране, искренняя верность своим убеждениям, надежность и преданность царю приблизили его к царевичу Табарны, в которого он верил, как в себя» (3; С. 429). Вследствие всего этого аналогичный, скрупулезно подробный,

 124

временами отвлеченный образ коренного хетта в размышлениях читателя виртуализируется, и обладателем упоминаемых писателем качеств национального нрава может оказаться практически всякий житель нынешней родины А.Х. Псигусова. И действительно, – доказывает дальнейшими эпизодами автор, – вот как в царевиче, так и в его более простом друге патриотизм, вот в них радушие, вот гостеприимство, а вот верность друг другу, – качества, по праву заслуживающие искреннего почитания в человеке. Так и есть. Первое, что беспокоит благородного царевича, расставляющего приоритеты в споре по поводу властных перипетий, – это здоровье его отца. Благодаря подобным беседам и эпизодическим проникновениям автора во внутренний мир отдельных персонажей в романе формулируются несколько «жизненных философий», совокупность которых воспроизводит идеологическую картину, бытовавшую в изображаемом автором обществе.  И вот реакция на носителей таких благородных качеств со стороны человека, впервые встречающего эту пару друзей: «Фыцаж разбирался в людях как никто другой и невольно проникся уважением к воину (Хатаму. – Ф.Х.). Он много слышал о нем, о его храбрости и мудрости, но видел впервые, как и царевича Табарны, но был ими покорен – они светились, как бог Солнца, ясностью, светом и теплом!» (3; С. 423), что еще не однажды будет доказано по мере развития романного действия. К примеру, интрига с нахождением Хатама во вражеском плену, когда у автора есть возможность в экстремальных обстоятельствах наглядно и многократно проиллюстрировать все обозначавшиеся им положительные личностные качества данного персонажа. Использование данного сюжетного мотива выглядит здесь художественно закономерным, так как дает автору  возможность усугубить портрет персонажа,

 125

представив объектом художественного изучения само сознание человека, его внутреннюю жизнь. А.Х.Псигусов, не упуская данной возможности, реализует ее в полном объеме, периодически погружая читателя то в мысли, то в чувства, обуревающие Хатама во вражеских цепях, то в происходящие с ним в плену события, сопровождаемые событиями, происходящими в его душе. В результате приоритет, духовно терзающий находящегося в плену отважного хетта, стоящего перед лицом воплощенной во львах опасности, – это то, что он подвел царя Хатти Табарны и не может быть ему полезным. То есть самое страшное для мужественного, вооруженного тем же хеттским мечом патриота, в жизнеопределяющие переживания которого глубоко погружается автор, – это не потерять жизнь, а потерять авторитет перед рассчитывающим на него царем родной страны: «И если ему улыбнется удача, он еще будет крушить врагов своим хеттским железным мечом – как этих львов! Вот что придавало ему силы. Не в прозябании и горьком существовании видел Хатам свое предназначение» (3; С. 802).  Вообще мнение благородных воинов о проводимой их царем политике является частым иллюстративным приемом в исторических романах А.Х.Псигусова. Так, и в романе «Аникет» цикла «Меоты» военные и их начальники не однажды рассуждают о происходящем в стране под руководством царя Арифарна. Рвущийся поговорить с правителем военачальник Астемир искренне уважает и оправдывает его. Как подчеркивает автор, высокопоставленный воин признает правоту царя в проводимой им политике, констатируя ее достоинства для живущего в стране населения: «Теперь, конечно, никто не сомневается, что он был прав, государство изменилось за считанные годы, окрепло, стало могущественнее. И керкеты тоже почувствовали улучшение на себе. Стабильность во всем, у людей есть возможность

 126

заниматься хозяйством, пашней, рыболовством, семьей, наконец» (5; С. 33).  А в другом романе той же трилогии («Меоты», т. II) военачальник Дыга получает обоснованный сюжетный повод высказать собственный восторг своим царем Арифарном, возвращаясь с ним, раненным, после боя и видя в нем, страдающем, но превозмогающем боль, образец для непременного почитания: «Как казалось, гибель неизбежна: нет таких дорог, чтобы пройти по ним достойно и решить свои задачи, не впадая в ярость и отчаяние; а своим умением видеть истинное положение вещей, находить единственно правильное решение, держаться так, чтобы быть примером для других, уметь сохранить лицо. Он – тот человек, который с честью прожил свою жизнь…» (6; С. 340).  И потому вполне логичны и психологически обоснованны описываемые уже в зачине следующего тома цикла «Меоты» всеобщие отчаяние и печаль народа, потерявшего этого правителя. Спустя уже шестьдесят лун с тех пор, как Арифарн отошел в мир иной, в меотском народе все еще царят уныние и скорбь, все еще не высохли слезы и все еще наполнены грустью взоры людей, продолжающих ходить с опущенными головами и честно забывших о смехе: «Ожидание грядущих невзгод, подобно дамоклову мечу, висело над головами меотов. Потеря Арифарна была столь великим бедствием для народа, что люди едва ли осознавали истинные ее размеры. Словно страшный сон, который никак нельзя было прервать, прошли эти 60 лун, в немом страдании» (7; С. 45-46).    И подобное отношение военного вождя одного из племен – керкетов – к царю всей страны продолжает оставаться неизменным, становится стержневым настроением всего текста, усиленно сообщаясь благодарному читателю, и тщательно выписывается автором в дальнейших эпизодах повествования, называемых

 127

соответственно («Прием царем меотов вождя керкетов»). Но тот дипломатический официоз, который как бы предполагает обозначающее дипломатическую процедуру название, – этот официоз моментально сменяет улыбка царя уже в первом абзаце сцены. Услышавший голос военного вождя царь, моментально узнавший своего давнего военного соратника и друга, рад видеть его, готов вспомнить объединяющее их героическое прошлое и расположен поделиться с ним своим настроением, будучи уверен в его гарантированном и не однажды проверенном понимании.  Добрая взаимная ирония и душевное «подкалывание» коммуникантами друг друга, неизменно сохраняющиеся на протяжении всего речевого акта,  тут же располагают нас к этому, предваряющему подробное обсуждение внутренней политики, диалогу и окатывают волной человечности, приятно неожиданной для общения властвующих воинов. Так, на вопрос вождя к царю о том, каково ему, старому воину, жить в царских хоромах, адресат ассоциирует свое состояние со «счастьем в ошейнике», выражая его точной фразой, которая очень радует собеседника. Выходящий порой на поле сражений вождь, действующий воин искреннее сочувствует своему бывшему соратнику – царю – тоже воину с рождения, взявшему «меч в руки раньше, чем грудь матери», но теперь сидящему на троне, и потому напоминающему  «льва в яме».  Разделяющий мысли своего старого друга царь искренне сетует по поводу вынужденной неподвижности застоявшейся в жилах крови, но считает себя обязанным, при всей сложности, заниматься хотя бы мысленным управлением страной. Причем некоторые царские размышления древнего меота смело можно, вырвав из контекста, вложить в уста кого-то из ныне действующих политиков (любой входящей в РФ национальности). Смотрите сами: «Никак не привыкнет мой народ к государственности, не любит правителей мой

 128

народ. Но между тем у нас нет выбора. Нельзя веками жить в седле. Это приведет нас в никуда, на самый опасный край. Равносильно сидеть на коне без уздечки, скакать без выбора направления» (5; С. 43). 

Узнаете? Многовековые (теперь уже, оказывается, тысячелетние) проблемы нашей государственности, и здесь же – многовековые (тысячелетние), но призрачные надежды наших наивных правителей, часто не воспринимаемые объективным народом всерьез и даже порой пугающие или веселящие нас: «Хотя глаза и отвыкли от ярких звезд, но мысли остались мне верны, я так же, как и тогда (в молодости, на поле боя, – Ф.Х.), мечтаю о могучей стране. У нас есть все для этого. Но надо использовать наши силы и умение сегодня, а завтра не только будет поздно, но и возникнут пагубные последствия от нашей медлительности» (5; С. 44). Как похож этот риторический прием о потенциальных возможностях страны, нуждающихся в грамотной организации, прием, источаемый устами правителя, на все то, что наш современник слышит сегодня, особенно накануне выборов, из уст желающего стать правителем индивидуума. Оставим это без дальнейших комментариев, с учетом опасности увлечься столь популярной сегодня в общероссийском социуме темой. Возвращаясь к внутриполитическому диалогу двух стоящих у власти опытных, благородных и высокородных воинов – царя и племенного вождя, сетующих на неподвижность застоявшейся в жилах крови, отметим, что завершение этой сцены окрашено сплошным позитивом, охватившим бойца, получившего славное ратное задание. И вот последние фразы сцены, – сплошные восклицания, исторгаемые устами озадаченного полученным только что приказом военного вождя, выходящего из распорядившегося им в приказном порядке дворца. Он, все еще находясь под впечатлением от только что состоявшегося речевого акта со своим царским

 129

соратником, однако, «глотнув свежего воздуха, понял, чего до сих пор ему не хватало, – воздуха свободы! Наконец он ее получил. Прочь от этих стен, от дворца – каменной глыбы! Домой, к морю, к простору, к свежему морскому воздуху, который воодушевляет больше, чем глоток доброго римского вина!» (5; С. 48). Одновременно писатель добился поразительного профессионализма и явно просматриваемой доказательной вескости в воссоздании собственно водной стихии. В такой прозе красочно зафиксированы ароматы и вздохи моря, нередко предлагающего дружбу и испытывающего благородное уважение к почитающему его человеку, а также верования и суеверия людей, живущих мореходством, – т.е. образом жизни, который иногда обращается в строгую войну со стихией за собственное физическое выживание. Честно говоря, сейчас, анализируя этот текст и вникая в эти фразы,  возникает тут же реализуемая потребность у сидящего за компьютером автора монографии сделать вот что: хотя бы взглянуть за окно, на искрящийся теплым светом солнечный день и переливающийся бриллиантовым светом холодный снег. И тут же появляется буквально мечта – погрузиться в эту находящуюся так близко природную гармонию, присоединившись в своих ощущениях к герою А.Х.Псигусова, уносящемуся в свободу свежего воздуха. Таким образом, как можно судить по подобным сценам, в исторических романах А.Х.Псигусова присутствуют уважающие своего царя военачальники, однако умеющие ценить гармонию природы и потому весьма далекие от столь привычного нам сегодня образа скотоподобного, бесчувственного и невменяемого представителя военного класса.  Действительно, вспоминая рассуждения уже не однажды цитировавшегося нами слуги Туцили из «Жизнеописаний…», наблюдающего за действующим боевым лагерем, можно делать вывод

 130

о том, что в облике  военных представителей хеттского общества имеют место быть все располагающиеся там разнообразные группы, как то: военачальники, дворцовые и рядовые воины, стражники, лекари, жрецы, астрологи и даже кузнецы с плотниками, последние из которых, усердно трудясь и производя своими не прекращающимися трудовыми усилиями необходимые в современном им социуме промышленные орудия и военные оружия, олицетворяют собой существовавший в хеттском обществе культ труда, фактически разделяемый автором.  Данный пример еще раз свидетельствует – собственно труд выказывается одним из родников радости и счастья для героев исторической прозы А.Х.Псигусова. Одновременно с несомненным историзмом, в адыго-абхазском национальном эпосе также нередко предметом описания, объектом повествования оказывается частная, индивидуальная персона. Как подчеркивает целый ряд исследователей, в ходе созревания фольклора с древнейших его конфигураций к более поздним его примерам имеет место последовательное течение от эпоса, несущего в себе единый цельный социум, к волшебной (фантастической) сказке, центральный персонаж  которой олицетворяет собой всю имеющуюся коллективную мощь феодального класса, а также – к сказаниям, преданиям, анекдотам, стержневую линию повествований в которых составляет индивид, частная персона, часто добивающаяся тех или иных успехов и достижений в своей профессиональной среде.  Так и фольклорные боги на равных воспламеняются трудовыми занятиями в человеческой сфере: Тлепш кует, Тхагаледж сеет и пашет, Ахын и Амыш пасут свои стада и т.д. В частности, Тлепш содействует владеющей чародейным талантом Сатаней в ее стремлении физически укрепить недавно родившегося сына путем оздоровительного закаливания. Сатаней в отчаянии сообщает ему, как

 131

хорошему доктору, собственную личную историю, почти криминальную для строгого в своих нравах древнеадыгского общества. Тлепш советует растерявшейся женщине надеть свободные наряды и обязывается подоспеть через девять месяцев.  По версии, приведенной в соответствующих исследованиях  А.Гадагатлем, такой бог дает благородную возможность гуаше скрыть тайну незаконного рождения Сосруко и вызволяет ее в трудной ситуации, имитируя появление мальчика на свет из камня. Мало того, в адыгско-абхазском эпосе не только всемогущие боги, но и рядовые в их обществе нарты отчетливо и внушительно предстают как геркулесы, производящие преимущественно славные поступки, нередко исполняя функцию основоположника или прародителя той или иной области хозяйств и ремесел. В частности, в адыгской Нартиаде кузнец Тлепш мастерит для человека первый серп и первые клещи, нарт Саусырыко (Сосрыко) разыскивает для благодарных соплеменников так необходимое им пламя.  Так и на страницы рассматриваемых произведений исторических циклов А.Х.Псигусова подоспевает и даже врывается масса персонажей, осуществляющих ординарную, казалось бы, «черновую», но воистину колоссальную по важности работу. У всякого из героев данной категории, исповедующих завидный для нас сегодня культ труда, собственная злободневная точка зрения, любой из них обнаруживает исступленное упрямство в жизненной реализации имеющихся у него профессиональных навыков. Он остается неизменно верным этой своей, фактически трудовой идеологии, от которой не отрекается, в апробировании и реализации своего мастерства.  Персонажи исторических романов А.Х.Псигусова зачастую выходят на безапелляционную, подлинно жестокосердную войну с самим  собой, порой с обстоятельствами и порой с обществом, и все

 132

это во имя такого трудового культа. Они представляют собой тех, кому хеттское или меотское общество поручило ту или иную, значимую для социума и потому ответственную площадь службы, а сюжет поручил развитие этой площади; они так или иначе сопровождают сюжет в его развитии; и потому, оказываясь нередко носителями новаторских идей или трудовых подвигов, являют собой автономный психологический и социальный интерес.  Как справедливо замечает по этому трудовому поводу отечественная национальная наука, «герой волшебной и богатырской сказки, как и эпоса, в конечном счете воплощает в себе силу и волю целого коллектива, олицетворяет могущество многих людей. Наемный батрак, пастух, чабан, как и Ходжа, – обыкновеннейшие люди, полагающиеся только на самого себя, на свои собственные возможности, на свой ум, хитрость, смекалку, терпение и волю. Окружающий их мир населен реальными людьми, а не мифическими драконами и змеями; они противостоят не враждебным силам природы, а конкретным социальным типам – князьям, ростовщикам, баям. Конфликт основан на реальных жизненных противоречиях» (22; С. 58). Причем, в дополнение к сказанному и в его углубление добавим, что А.Х.Псигусов неоднократно подчеркивает собственное преклонение не просто перед бездумным маханием молотом, а именно перед трудовой деятельностью «с душой».  Действительно, как справедливо утверждает один из талантливых в своем деле романных героев А.Х.Псигусова, «Если нет души, наблюдательности, быстрой мысли – это гиблое дело. Если бы суть кузни состояла только в силе, мул тоже был бы кузнецом» (3; С. 70). Изображаемый неравнодушным автором кузнец, который сооружает всевозможные орудия как мирного, так и военного труда, оружие (в том числе сабли, кольчуги), а также его душевно обусловленное трудолюбие, – все это фактически персонаж, в

 133

характере которого, помимо внятно выписываемых пороков имеют место и бесспорные добродетели. А вышеназванные художественные достоинства, в свою очередь, гарантированно сообщают авторскому стилю более справедливое воссоздание происходящего. И потому входящий в «храм своей души» – кузню – кузнец, мощной грудью вдыхающий знакомый ему с детства запах, наполняется посредством этого «новой радостью», вызванной родной стихией, в которой каждый инструмент порожден его мозолистыми руками, скучающими без работы. Писателю удается передать атмосферу дерзкого поиска, осознания безграничных возможностей искусства.  В эпизодах, касающихся соприкосновения с ответственными трудовыми деятелями древнеадыгского социума, посредством подлинного, настоящего жизнеописания и трудовой деятельности старого, опытного и боготворимого всеми умельца А.Х.Псигусов еще раз подтверждает непреложную жизненную истину. Речь идет о вечной истине о том, что долговременным существованием наделяется лишь человек, живущий с отрадой и энергично, в постоянном бесспорном понимании того, что обожаемую профессиональную деятельность можно считать одним из самых желанных фатальных подарков. Велика власть царей, но камень оживает лишь под ударами молотка увлеченного своим делом мастера с горящими глазами: «Они всегда творили, и самым дорогим украшением для них была не золотая печатка, гордость других мастеровых, а тяжелый увесистый молот» (3; С. 98).  Беспорочный, вызывающий неизменную гордость труд во имя бытия фактически составляет ядро жизненной философии подобного мастера. Целиком всего себя отдает он делу, которым воспламеняется, ведь работа для него – нужная и исключительно превосходная конфигурация апробации себя на земле. Таким образом, как следует из установки автора, в данном случае подразумевается то трудовое

 134

творчество, которое имеет силу ошпарить не только мастера, но и читателя, которое принуждает их обоих с усиленным участием вдумываться в творимое мастером произведение, чтобы совместно с творцом искать и надеяться. Более того, автору удается обозначить не только индивидуальный, но и коллективный процесс творчества, к примеру, изображая теплящийся жизнью двор, в котором мастерит целая группа работников («Жизнеописания…»). Причем реализуемое автором интенсивное введение в данном случае в художественную материю произведения предметов и явлений как живой, так и неживой природы, отнюдь не редко и не единовременно, но содействует частичному сообщению некоторой психологической заданности нравам и ситуациям.  Так, описывая то, как громкий смех и активные разговоры стимулируют ручную деятельность трудящихся во дворе работников, автор проводит аналогию этой территории с гудящим муравейником, где каждый знает свое дело, обозначаемое им и поэтически, и даже философски гордо: «Жилистые крепкие тела с обветренными, загорелыми под всеми злыми ветрами жизни лицами, словно бронзовые плуги, распахивали пашню бытия в плену просторного двора и судьбы со злыми глазами. В мускулистых плечах работников хоронились гордость, ярость, упрямство и неимоверная сила. Под взглядом своего властителя в глубине их обуглившихся сердец клокотала надежда на лучшую долю» (3; С. 606).     И именно подобное, культивируемое в обществе мастерство оказывается непреклонным в череде веков, передается из поколения в поколение, вооружая старших профессиональными навыками и умениями для воспитания подрастающего звена. Согласно логике и содержанию романов, А.Х.Псигусов сообщает призванию человека не только генетическое  разъяснение. Человек должен энергично биться

 135

за собственное призвание, даже если эта битва приведет его на плаху. На примере развития данной сюжетной нити А.Х.Псигусов наглядно демонстрирует существовавшую у адыгов традицию передачи профессии по наследству, когда весь род гордящегося этим Нажана владеет одной профессией.  Обнаруживающий в собственном сыне подобные, соответствующие призванию, качества кузнец радуется своему открытию и делает все для его дальнейшего осуществления, не разделяя тревог жены по поводу трудностей профессии для юноши, на взгляд отца, талантливому и одаренному: «Конечно, замысел осуществить нелегко, но цель оправдывает средства и потерянное время. Поиском самого твердого сплава занимались мой дед, отец, занимаюсь и я. Это мечта каждого кузнеца в квартале ремесленников. О чем мне жалеть – я сам его вдохновил и наставил на путь истины. Я знаю, что это возможно, жаль только, что времени не хватает ему помочь» (3; С. 95).  Тем не менее здесь А.Х.Псигусов не забывает упомянуть столь узнаваемое и сегодня мнение противоположного пола по этому поводу. Супруга кузнеца не разделяет восторгов своего мужа по поводу благородства кузнечного дела, не поддерживает его в стремлении одарить этой профессией сына и мечтает о гораздо менее «силовой», о гораздо более интеллектуальной профессии для своего мальчика.  Умудренная жизненным опытом героиня видит в щедро даруемых ему отцом перспективах лишь мерзостные грязь, пот, сажу, – все отвратительное и жестокое для такого разумного и талантливого юноши, вполне способного, по ее мнению, в белом облачении искать истину и провозглашать ее в угоду богам. Таким образом, автор объективно позволяет высказаться и персонажу, явно не разделяющему его собственных восхищений по поводу людей труда,

 136

даруя читателю возможность познакомиться с разнообразными позициями по этому поводу, существовавшими в древнем обществе.  Однако наглядно противостоящие подобной позиции аргументы он сам выдвигает, спустя уже несколько эпизодов. Таким виртуальным противостоянием, организуемым автором, можно уверенно считать приводимый уже через несколько абзацев эпизод нахождения в кузнице того самого объекта забот отца и матери – юноши Хатбулата, могущего стать и объектом здоровой зависти любого живущего сегодня читателя. Те самые, приводимые обеспокоенной матерью, тяготы профессии, не только нейтрализуются, но и становятся привлекательными деталями любимого юношей дела.  Воздух, насыщенный теми самыми, проклинаемыми женщиной, «тяжелыми и неприятными» грязью и сажей, становится для привыкшего к этому духу с детства юноши, как минимум, приятным ароматом, в приносимом им удовольствии становящимся для него неким своеобразным духовным и физическим стимулом к плодотворному труду: «Казалось, он наслаждался этим отсветом, этим запахом и этим жаром, орудуя кузнечными щипцами лучше, чем краб клешнями» (3; С. 104). А те самые пот и сажа, наличие которых далекая от кузницы женщина расценивает как тягостное загрязнение, перед глазами любящего отца и устами любящего автора выглядят как мелочь, придающая лицу юноши нужный настрой, когда он «измазан сажей, красивое лицо стало чумазым, но – счастливый – он светился внутренним теплом» (3; С. 104).  Описанный с традиционным для автора максимальным использованием средств художественной выразительности и излучающий восторг в своем профессиональном разговоре с отцом Хатбулат, демонстрирующий то, чего он добился в качестве выкованного им клинка, вызывает лишь добрые чувства, вплоть до

 137

белой зависти к так искренне увлеченному своим делом человеку. Наставляющий своего стремящегося к достижению цели сына отец неизменен в своей мудрости, говоря о том, что хотя настойчивая творческая увлеченность – это сложный путь, могущий сломать и согнуть судьбу не одного мастера, тем менее не стоит трусливо останавливаться на достигнутом: «Упругость и прочность металла зависят, сынок, от твоего молота. Чем чаще ты будешь им взмахивать, тем будет короче путь к тайне» (3; С. 105-106).  Адекватно воспринимающий подобные отцовские наставления юноша также оказывается способен прийти к философским обобщениям в своем, насыщенном уверенностью и мужественном ответе: «Загадка булата в силе живой нити, а она получается в особой закалке железа. Усердие и любовь к ремеслу закалят мой дух. Тогда и рухнет тайна булата. Ум и сноровка – вот истинные пути к ней!» (3; С. 105). Таким образом юноша виртуально отвечает своей матери, мечтающей видеть его божьим ставленником, обосновывая невозможность подобной перспективы для человека, однозначного в своей в буквальном смысле кровной и явно выраженной душе кузнеца, унаследованной и развитой им на примере столь же увлеченных «делом своей души» старших.  Подобного рода убеждение в собственной правоте, в своей жизнеутверждающей истине, продолжающееся в порожденном им поколении и проявляющееся в чистосердечном разговоре с сыном, неизменно укрепляет кузнеца в его вере в себя, мотивирует к дальнейшим свершениям и существенно повышает его самооценку. Подводя условный итог жизненному пути он, находясь в пути реальном, обдуваемый легким ветром и любующийся стройными деревьями, уверенно приходит к позитивным выводам в свою пользу: «Всю жизнь я парил в жизненной стихии, а не полз, как скользкий червь, по густой зеленой траве». <…> Всадник ощущал себя на

 138

вершине могущества. Он был доволен сыном, семьей, жизнью, каждым листочком. <…> Нажан чувствовал себя стрелой, выпущенной творцом, и эта стрела поразила поставленную цель» (3; С. 107).  Такие философские обобщения, жизненные истины, формулируемые и обсуждаемые персонажами А.Х.Псигусова, особенно персонажами трудящимися, часто и густо наделенными приобретенной с опытом жизненной мудростью, позволяют говорить о собственной человеческой предрасположенности автора к данной социальной группе, потенциально перспективной, личностно богатой, но мало оцененной обществом. На протяжении всего романного изложения А.Х.Псигусов, описывая своих персонажей, сохраняет интонацию искренней симпатии к людям труда, – интонацию, которая, возможно, не всегда выражена в превосходной степени, порой тонка, изящна и построена на намеках, но все равно угадывается неизменно.  К примеру, в изображении профессионально плетущего корзины, отчего-то расстроенного мастера, автор мельком, но с уважением говорит о его «гибких пальцах, с привычной сноровкой продолжающих выгибать ивовые прутья» (3; С. 27). Писатель не пытается проследить его становление как мастера. Его мы впервые видим, когда он, уже сложившийся умелец, творчески увлеченно занимается плетением корзин, следовательно, исполняет профессиональные функции прирожденного мастера. То есть мы застаем его тогда, когда он – уже сформировавшийся профессионал, не имеющий альтернативы своему таланту среди соплеменников, или к этому направлены его устремления. Как и в шекспировском «Отелло», в подобном эпизоде автор не организовывает условий, могущих быть рассмотренными как периоды выковывания и формирования героя, когда Отелло как уже определившийся нрав

 139

оказывается психологически сложным, многогранным, благодаря чему английский автор вскрывает то, что природой предусмотрено  в нем, воплощая тем самым специфику реализма Возрождения.  Причем А.Х.Псигусов озвучивает собственное уважение к трудолюбивому персонажу посредством вложения этих душевных излияний в уста подошедшего соседа. «Смотрю и удивляюсь: взгляд твой блуждает, как луч света в бездонном мраке, а руки на ощупь делают свое дело» (3; С. 27), – говорит восхищенно сосед, передавая, тем самым, собственное, а вместе с ним и авторское уважение читателю. Надо признать, что А.Х.Псигусов в некоторой степени идеализирует фигуру простого трудолюбивого профессионала и осуществляет это совершенно сознательно: ему важно изобразить, что никакие жизненные трудности и явная несправедливость не в состоянии преломить дух и волю полноценного трудового умельца. И потому в одном из эпизодов один из взрослых мастеров наставляет молодого ученика «ласкать судьбу делами добрыми, усердием»: «С ней ты должен подружиться, и все тайны твоей жизни станут явью, и в темном колодце неизвестности своим трудом ты найдешь источник жизни. Тогда согнется твоя судьба покорно, и ты, как по мосту, пройдешь к своему счастью. А, как известно, мост имеет две опоры: трудолюбие и упорство!» (3; С. 105). Одновременно указанные личностные качества обусловливают обязательную чистоту помыслов их носителей, когда даже отправляющийся в нелегкий и опасный путь с целью спасения своего друга от мистических нечистот кузнец Нажан усилием воли и благодаря чистоте своих помыслов находит в предстоящих им возможных трудностях повод как раз для позитивного настроя.  Размышляющий об этом кузнец не сомневается в том, что все его бытие было насыщено не только профессиональной деятельностью, но и жизненным смыслом. Во имя дела он неизменно

 140

расположен пожертвовать собственными персональными интересами. Например, трудящийся персонаж готов преодолевать возникающие трудности своей работой и, как бы ни была тяжела эта работа, она доставляет ему ублаготворение и отраду. Он достойно мотивирует свою благорасположенность в предвкушении поездки как раз тем, что бескорыстно помогает своему другу и делает это в пути, также могущем принести массу приятных ощущений. И именно в этом можно констатировать художественный талант А.Х.Псигусова, когда свое эпическое повествование о рядовом трудяге он превратил в весьма глубокое и филигранное художественное раздумье о философском значении бытия и идейном предназначении человека. Приведенное красивое описание Нажаном потенциально возможных на родной земле и порожденных ее природой впечатлений, возникающих по мере исполнения кузнецом своего товарищеского долга, – такое описание возбуждает в слугесобеседнике такие чувства, как добрая зависть, которая «поднимает сонный дух со дна души для доброго созидания и взаимопонимания» (3; С. 88). Причем такое светлое чувство обусловлено, по мнению его собеседника, тем, что Нажан «стоит у истоков предстоящей дороги не пасмурным, как ненастная погода, а с ясным видением всего прекрасного, что тебя ожидает» (3; С. 88).  Таким образом, по сути, подлинная победа или поражение персонажей А.Х.Псигусова чаще определены не стечением условий, не триумфом топорной физической мощи, а силой духа человека, в напряженные моменты существования преднамеренно предпочитающего Добро и решительно отрицающего Зло. И именно такой диагноз коммуниканта подтверждает в своей реплике сам Нажан, априори формулируя жизненный принцип почитаемых автором трудолюбов, их девиз и стержневую установку: «в моем сердце нет грехов, которые я должен смыть кровью или лишениями.

 141

Отсюда и моя уверенность в светлом будущем. Если ты чист в помыслах, тяготы и опасности остаются за спиной» (3; С. 88).  И именно поэтому обладающий подобными помыслами персонаж, не оглядываясь, уходит туда, куда зовет его чистое сердце, причем сопровождаемый чистыми сердцами скакунов, «вдохновляющих не только зовом свободы, но и обещаниями надежды» (3; С. 351). Человек сотворен, чтобы руководствоваться Добром и созидать Добро – эта дума пронизывает  все без исключения произведения А.Х.Псигусова, в том числе имеет место и в средоточиях мудрости – афоризмах («Клад знаний…»): «И в славной битве побеждает сильнейший дух, и, если верен ты своей Отчизне и помыслы чисты, дух не сломить врагу» (4; С. 95). В дальнейшем по мере развития сюжета данная проводимая автором в этом романе интрига помогает наделенному чистыми помыслами во благо друга Нажану реально помочь первому, позволяя ему самому убедиться в том, как находящийся в поле его зрения товарищ постепенно воскресает, переходя из состояния угрюмой гнетущей печали в настроение воздушного душевного подъема. К примеру, находясь в таящем неизвестность пути, содержащем «предчувствий и тревог больше, чем дорожной пыли» (3; С. 166) этот благородный персонаж оказывается максимально открытым для поглощения витающей в древнем лесу мощной энергии, исходящей от раскидистых крон деревьев. Упиваясь такой энергетикой и с жадностью поглощая ее, носитель чистых помыслов, несмотря на «крик души, жаждущей отдыха и сытной еды», оказывается носителем «непоколебимого духа, воодушевляющегося еще сильнее перед новыми преградами» (3; С. 166), распространяемого и на сопровождающего его, но более слабого товарища, – обессиленного, отчаявшегося в пешем передвижении, но сумевшего отправиться

 142

дальше под воздействием твердости и жесткости немигающего взгляда Нажаны.  Или в ином сюжете один из героев, предлагая другому помощь, отдает ему единственное имеющееся у него богатство – «тонкое кольцеобразное серебро», однако понимая, насколько этот взнос ничтожен, сопровождает его оговоркой на иное имущество – свое сердце, также передаваемое другу безвозмездно, в противовес проклятым деньгам, непременно несущим беднякам лишь беды. И еще не однажды в дальнейшем именно культивируемая автором чистота помыслов спасает Нажану и других благородных героев романа, приходящихся по душе сильным персонажам.  Все они созвучны друг другу умением одолевать преграды, трудности, ощущением справедливости, совестью, гуманностью, благородством, – другими словами, собственным, искрящимся чистотой душевным кругом. Вот как высказывается по этому поводу в разговоре с Нажаном часто философствующий мудрый шаман, считающий это душевное качество определяющим для человека: «Возможно, еще схлестнутся пути-дорожки, ибо жизнь – что круговорот воронки в глубокой реке. Мужайся! Ты пришелся мне по нраву, ибо твое сердце чисто, как родниковая вода, а там, как известно, и камни и песок» (3; С. 241). Причем, относясь с явно выражаемым уважением к своим трудолюбивым героям, А.Х.Псигусов предоставляет им разнообразные возможности достойного существования в современном им обществе. К примеру, в рамках развития сюжетного действия он в подробностях рисует то, как один из его активных персонажей – кузнец Хацана, опираясь на чистоту своих помыслов, уходит в жрецы. Достоверны душевные метания молодого человека в подобных обстоятельствах, когда на одной чаше весов находятся столь привычное ему прошлое, его родная профессия на уровне

 143

мастерства, желанная для него профессиональная атрибутика, его уютный быт и столь знакомая, но уже немного поднадоевшая жена. Находящийся на рубеже выбора между прошлым и будущим он имеет перспективу реализовать столь таинственную и потому столь привлекательную карьеру жреца, удовлетворить одновременно свои столь вожделенные мечтания о другой любви.  Автор подробнейшим образом живописует здесь снедающие молодого персонажа эмоции, последовательно располагая этапы его самоопределения: «Он чувствовал, что тело его тяжелеет, словно скакуну обвязали ноги, чтобы он не мог далеко уйти от пастбища. Хацана резко повернул голову, с тоской посмотрел на кузню, откуда доносились удары тяжелого молота и жалобный стон непослушного металла. Это стало последней каплей его страданий – он сделал шаг назад от открытой двери, будто ошпаренный горячим кипятком. Тело его обмякло, он топтался на месте в нерешительности. Сомнения вновь всколыхнулись в его сердце, поднимая противоречивые чувства» (3; С. 372). Описываемые в подобных лирических деталях эмоции, их нарастание, фиксация и реализация еще не однажды по мере развития данной сюжетной линии сопровождают этого персонажа, согласившегося резко сменить прошлое на будущее, решившегося на кардинальные перемены в профессиональной и в личной сторонах собственной жизни.  Пришедший в храм в качестве его служителя бывший кузнец, – его постепенное привыкание непосредственно к храмовому дизайну, к его обстановке и освещению, – все это подробно, эмоционально насыщено и потому достоверно описывается в романе. Реакция неопытного героя на такие мелочи, как яркий свет храма, мертвое молчание его стен, пугающую строгость статуй и холод богинь, – такая реакция является психологически достоверной мотивацией

 144

страха, окутывающего входящего в храмовую жизнь мастера железных дел.  Стесняемый новым, непривычным одеянием, покрытый провоцируемой огнями испариной и задыхающийся в новой для него подземной жизни жрецов, молодой человек, однако, быстро самоопределяется. Он находит во всем этом то, в чем до сих пор так нуждался, – полноценную реализацию своей, неизменно сопровождавшей его  потребности в прикосновении к богам Хатти: «Фантастичное вдохновение, пленившее его, чувствовалось сплошь и рядом. Это было то, что искала его душа. Он радовался, что не ошибся и выбрал единственно правильный  путь, ублажая свое сердце призрачным ощущением близости богов Хатти» (3; С. 457).  Здесь в этой воодушевленности, передаваемой автором от его персонажа читателю, мы ловим себя на ощущении некоей легкой доброй зависти, испытываемой современными жителями к человеку, нашедшему объект собственной веры и получившему возможность ежедневно прикасаться к нему, поддерживая в своей душе то ощущение праздничности, о котором говорит А.Х.Псигусов применительно к создаваемой в храме обстановке.  Автору качественно удается такого рода лирическое изложение с его компетентным вниманием к внутреннему миру самоопределившегося человека.  При этом А.Х.Псигусов в своем повествовании справедлив по отношению к трудолюбивым персонажам, даруя в жизненных перспективах им то, чего лишены в существующем сегодня реальном обществе активно работающие его члены. Пройдя через дантовский ад земного бытия, мастер сохраняет здесь абсолютное знание о добре и зле, о бесценности существования, о том, что мир живет не так элементарно, как представляется  некоторым, и что личность в нем – компонент весьма серьезно действующий. Трудящийся «в поте лица»

 145

и в любую погоду, недосыпающий и смышленый умелец, отнюдь не имеющий гарантии благосостояния сегодня, в хеттском обществе непременно мог похвастаться собственной зажиточностью.  Трудолюбивый и сообразительный труженик среди хеттов располагал достаточным имуществом и имел в подчинении целый отряд прислужников, взаимно уважающих друг друга и почитающих хозяина, взаимоотношения коих автор также приводит нам в качестве условного примера достойных межклассовых связей: «Как человек, прошедший тяготы и лишения – ибо горе есть мера счастья, и только в ненастье можно познать цену истинного счастья, – он относился к своим слугам и работникам с уважением. А те, в свою очередь, платили ему преданностью и единственным своим богатством – трудолюбием. Это было главным колесом удачи его нехитрого ремесла» (3; С. 86).  Таким образом, представленную в исторических романах А.Х.Псигусова схему общественного устройства, гарантирующую достойное материальное вознаграждение труду и разуму, можно считать недоступной, но желанной для нас, привыкших сегодня к лживому, но мощному мошенническому благосостоянию, что не единожды проявляется и в концентратах авторской мысли – его афоризмах («Клад знаний…»): «Привычки к труду нет даже у осла, у него мечта куда приятнее – пощипать сочную зеленую травку в тени» (4; С. 38), «Работой можно нажить только трудовые мозоли, богатство отбирают у того, кто делает. Так было всегда, так есть и сегодня» (4; С. 83), «Труд облагораживает ближнего и калечит того, кто трудится» (4; С. 156), «Чем ловить каждое слово среди толпы, поймай усердием удачу» (4; С. 179).  Часто унижающий честного труженика социальнообусловленный задел в пользу материального приоритета, а также порой позволяющий мелькать заделу в пользу приоритета духовного,

 146

– установки, актуальные и сегодня, остаются неизменными применительно ко всей композиционной атрибутике анализируемых романов, пронизывая не только отдельные эпизоды, но и всю сюжетную структуру произведения. Отметим здесь, что в ходе всей рассматриваемой нами писательской деятельности А.Х.Псигусов остается автором остроактуальным, могущим пробиться к вопросам всякого социального временного этапа, участливым не только к проблемам и заботам, но и к напевам, и к холстам сегодняшнего дня, хотя ему удается сберечь свое творческое кредо в трудах на тему истории.  При этом несомненным оказывается тот факт, что свежая современная историческая проза А.Х.Псигусова в общеадыгской литературе способствовала появлению в персонажном ряду отечественных произведений нового героя – древнеадыгского воина с его многообразной внутренней средой, красочной экспансивной жизнью, и, к тому же, воссоздала конкретную историческую картину событий его бытия, тем самым, заметно освежив композиционнообразную структуру национальной прозы первого десятилетия XXI века. Однако в фокусе новых, выработавшихся и назревающих факторов неизменно остаются человек и народ. Так, в уже упоминавшемся третьем романе цикла, вскоре после  обозначаемого автором социального расслоения, на его фоне появляется интрига, содержащая судьбоносное ущемление прав рядового гражданина  адыгского общества его вышестоящими членами.  Данный факт позволяет в очередной раз упомянуть то, что историческая проза А.Х.Псигусова не сконцентрирована на прошлом, не заперта в его границах, а теснейшим образом сливается со злободневной, актуальной для нас проблематикой. Причем одновременно ее герой мыслит в унисон раздумьям нашего современника. И потому читатель, напряженно пытаясь проникнуть в

 147

мечущиеся мысли уже полюбившегося ему персонажа, с радостью понимает, что логика мышления его предка не сильно отличается от его собственной логики. Иногда здесь в ущерб сюжетообразующим конфликтам (но отнюдь не в ущерб художественной достоверности)  ключевое значение получают всевозможные типы внутреннего конфликта, обоснование колебаний в сознании героя.  А некоторые обобщения и выводы внимательному и усидчивому читателю удается даже предугадать, что также служит поводом для приятного удивления последнего. Так, задумавшийся о своей деятельности центральный персонаж романа «Аникет» («Меоты», т. I) погружается в распространенные и порой философские размышления, которые, благодаря ненавязчивому, но убедительному авторскому комментарию, приводят нас к устойчивому пониманию того, какова степень благородства главного героя, который, несмотря на молодость и окружающую его постоянную опасность, никогда не вступал в сделку со своей совестью: «Все мы должны быть чуткими к чужим страданиям, ибо человек должен сохранить свое лицо, честь и совесть, в какую бы ситуацию он ни попадал» (5; С. 87).    Либо в другом цикле исторических романов («Жизнеописания…», кн. III – IV) мечтающий соединить свою судьбу с любимой девушкой ремесленник Хатува сталкивается с непреодолимым препятствием. Но оно заключается не в немилости своенравной избранницы (с этим, как раз, нет проблем), а в немилости ее своенравного отца, считающего невозможным соединение своего высокого и светлого рода с нижестоящим по происхождению юношей. Многие поступки, действия Хатувы обусловлены социальными доводами. Многие, но не все. Нельзя опускать переплетение и неповторимое взаимовлияние общественных и индивидуальных аргументов в поведении, манере раздумий,

 148

поступках персонажа. Представляется, что в Хатуве такое переплетение произошло. Таким образом, исторические романы А.Х.Псигусова привлекают к себе внимание не только масштабом художественного охвата исторического и географического пространства, но и тем, что провозглашают тезис о неделимости социального и личного существования; обнаруживают внутренний потенциал фигуры, поддерживающий в преодолении негативных  факторов, а также внутренней двойственности характера, игнорирования морали. Создавая образ мечущегося в поиске главного героя А.Х.Псигусов применяет различные художественные приемы, как то авторская и косвенная, языковая характеристики и т.д., что нацелено на то, чтобы персонаж показался многогранно, и это писателю удается.  Причем одновременно ни один из романных героев А.Х.Псигусова не выказывается носителем тотальной правды, что еще раз удостоверяет причастность современного автора к постсоветской линии ухода от соцреалистической заданности однозначно отрицательных и однозначно положительных героев, возникшей в конце 60 – 70-х гг. ХХ в. А это, в свою очередь, можно считать существенным знаковым доказательством мобильности, злободневности и соответствия анализируемого творчества художественным требованиям современности. А.Х.Псигусов участлив к внутренней жизни определяющегося со своим жизненным путем Хатувы. В душе персонажа происходит интенсивная, напряженная борьба. Поиски истины реализуются в драматичных и острых испытаниях. Благодаря подобной сюжетной тенденции писатель совмещает эпическое развитие событий с внутренней жизнью мятущегося персонажа.  Таким образом, в воссоздании крупных, диалектически сложных, разноречивых фигур в их развитии и в зависимости от

 149

изменяющихся условий, обстановок, политических ориентаций, личных интересов и т.д. неоднократно прослеживается писательское мастерство А.Х.Псигусова, продолжающего тем самым классические для национальных литератур начала и середины прошлого века тенденции ухода осмысливающего реальность героя в «полевую» активность. К примеру, Аслан из одноименного исторического повествования Ю.Тлюстена, когда в социальной и человеческой психологии героя происходят сущностные изменения в сторону ее наполнения знаниями и мыслями об устройстве общественного бытия, разных его составляющих; в корне преображаются ощущения Асланом себя и своей возможной роли в будущей жизни аула, что приводит к уходу его в активную деятельность по смене государственного устройства. В этом отношении в романах А.Х.Псигусова достаточно характерна концепция образа Хатувы («Жизнеописания…»).  Отчаявшийся Хатува делится бедой со своим другом Дамхатом, повествуя о своей беде дрожащим от душевного смятения голосом: «И знаешь ее отца-паука, сделавшего свою дочь пленницей своего богатства. Это право каждого любящего отца. Он уверен, что золото осчастливит единственную дочь. Теперь он жаждет власти, хочет посадить свой цветок в царском саду, отгородив от такого сорняка, как я» (3; С. 35). Это не мешает, однако, влюбленным оставаться верными друг другу и произнесенной ими в порыве чувств клятве, а Хатуве в сопровождении с пониманием вошедшего в его ситуацию разбойника, но друга Дамхата – активно строить планы справедливого изменения такого несправедливого социального расслоения.  Продолжающие встречаться влюбленные молодые люди приходят к реальному разрешению назревшей ситуации. Таким образом, частный, стандартный человек показывается как герой в смысле смелой и настойчивой инициативности. Развивающаяся

 150

подобным интенсивным манером активная интрига подразумевает очевидный почин посредством эпизода, когда пришедший в очередной раз навестить свою любимую юноша мучительно растворяется в своих переживаниях уже у порога ее семьи.  Следовательно, центральный персонаж, как это принято в фольклоре, в частности, в хабаре, несомненно, влияющем на прозу писателя, формируется из череды деяний, мыслей, эмоций и приобретает собственную бесспорную индивидуальную значимость. Как отмечается по этому поводу в критике, «в бытовых сказках, исторических преданиях, многочисленных анекдотах человек начинает обретать частную жизнь». И далее: «В них человек сам создает мир, а не мир формирует его. История человека, выпавшего из феодальных общностей, становится здесь необходимым звеном для образования нового эпоса, новой эпической формы» (13; С. 18). Благозвучно раздающийся дверной колокольчик передает измученной душе Хатувы мрачные сомнения в предвкушении возможного судьбоносного для него решения, ждущего за этой дверью. Таким образом, непредсказуемая и своевластная судьба оказывается в руках вершащего ее юноши. Автор в данном эпизоде вновь с мощной выразительностью и художественной образностью описывает душевные стенания персонажа, опасающегося сделать шаг в будущую неизвестность и «предать» свое прошлое: «Он с робостью ощутил в это мгновенье, что стоит на тонком надтреснутом льду, и разрываются крутые берега его прошлого и будущего, которое представлялось отвесной, гладкой гранитной стеной» (3; С. 148).  Причем, в реальности, авторская установка здесь весьма объемнее, чем обрисовка судьбы одного человека. Бытие отдаленного тысячелетиями нашего древнего соплеменника в годы развития цивилизаций послужило автору материалом восстановления полотна народной реальности, раскрытия человеческой совести на примере

 151

своего мечущегося персонажа как базы морально обусловленного отношения к миру и к самому себе. При всем том автор здесь избавляет стоящего на пороге сомневающегося юношу от необходимости принятия решения о входе в дом посредством следующей сцены – сцены появления за возвышающейся перед Хатувой дверью служанки, поспешно и таинственно, шепотом приглашающей его от имени возлюбленной в конкретное место сада. Однозначно, что в данной ситуации достойный юноша не имеет моральной возможности развернуться и сбежать, предательски оставив ждущую его и не побоявшуюся пригласить на тайную встречу девушку, и потому он, уже ни минуты не сомневаясь, пробирается в сад, обусловливая дальнейшее увлекательное развитие данной интриги, образующей немалую составляющую всего романного сюжета. Также по мере развития сюжета перед отчаявшимся юношей, не слишком приветствующим вариант похищения (влекущего за собой позор для невесты и немилость для жениха), устами Дамхата встает выбор между перспективой «отказаться от всего, от взаимных надежд, и гаснуть, словно тень твоего забора, жить тихо, как серая мышь, дрожа от страха за свою жизнь» (3; С. 40-41) и возможностью искать счастья в опасном промысле. Как известно, в адыгских мифах большая часть змей (или драконов) – похитителей, трансформировалась в иныжей-великанов или же просто во всадников. При этом сцены похищения, а также повадки и пристрастия иныжей полностью соответствуют драконовым.  А.Х.Псигусов, в свою очередь, живо изображает такой встающий перед его персонажем выбор посредством искусного привлечения к этому живописанию частого для его авторского стиля образа ястреба, воплощающего в себе, в своих птичьих особенностях и в своей небесной манере поведения многое из того, что наблюдают в

 152

своей жизни герои романа. Соблюдены все компоненты многоступенчатой сюжетно-композиционной структуры произведения, компоненты, которые отвечают назначенным этапам в существовании героев и эволюции их сознания, – мысль, которая, несомненно, касается не к одного Хатувы, а всех социальноразобщенных, противостоящих друг другу групп действующих лиц. Это присуще и всей эпохе, социальные катаклизмы и конфликты которой ощутимо прослеживаются в участях людей. Убеждающий собеседника в преимуществах воровского ремесла Дамхат, указывая Хатуве на парящего в лазурном небосводе ястреба, утверждает: «Ни единого взмаха крыльев, летит, как камень, выпущенный из пращи. Он горд в своем одиночестве, предпочитая один раз напиться живой крови, чем всю жизнь питаться падалью, как кровожадные шакалы. Вот такой полет я тебе предлагаю» (3; С. 41). Обнаружив в ходе данного эпизода источник несоразмерных с современными реалиями подозрительных доходов своего друга и убедившись в уже имевшихся подозрениях по поводу этого источника, Хатува понимает, что выход, предлагаемый ему Дамхатом, не слишком праведный. Он отказывает другу в предложении сотрудничества на этой конокраднической ниве. И хотя увлеченный своим грешным делом Дамхат называет это умение счастьем, выпадающим лишь избранным, а банду – «союзом гонимых, жаждущих свободы и удачи под покровом ночи отважных людей» (3; С. 40), тем не менее ему не удается разделить такое же романтическое восприятие с Хатувой, расположить его в пользу бандитской идеологии и вывести его на воровскую тропу.  Таким образом, из сложнейшего узла повествования не выскальзывает ни один из героев, хотя в изложении они не занимают и не могут занимать аналогичное место. Автор интенсивно проникает во внутренний мир героев, но принципы его обнаружения далеко не

 153

однотипные: например, характер и психология Дамхата окончательно сформировались, а Хатувы – только что вырабатываются, и процесс зарождения и упрочения его психологии не так уж элементарен и прост. В результате юноша избирает из предложенных вариантов традиционный для кавказского общества, достаточно древний в горской истории вариант умыкания невесты и вывоза ее в зону, недоступную для разъяренного отца, получает и по этому поводу советы друга, а также предложения с его стороны помочь и в этой процедуре небольшим количеством людей, могущих сопроводить невесту в нужное безопасное место.  В подобном развитии событий можно проследить некоторый унисон с древней нартской мифологией, богатой на соответствующие сюжеты. Миф, как и весь фольклор, являлся всем для бесписьменных народов – историей, нравственным кодексом, художественным творчеством, философией, фантазией. Народ существовал в душевной среде народного поэтического творчества, представляющей собой его космос. Для того, чтобы заполучить невесту, герой одолевает невообразимые преграды, оказывается в другом царстве в виде крепости, замка, подводного или небесного дворца, оберегаемого орлами, драконами. Он разрушает все препятствия и уводит невесту. Погружение современного читателя в эту Вселенную – немалая, сама по себе, заслуга романиста. Здесь воскресла непосредственно эпоха, воскресли люди, обитавшие в ней, скорбевшие, ликовавшие, свершавшие подвиги и измены; здесь зазвучали голоса отживших веков, слышны запахи и звуки земли, времени, людского сообщества той поры.  Довольно часто герою помогает друг или несколько друзей, как в сказке «Сын слепого Ногая». Друзья Сосруко, подобного Хатуве, Шабатнуко и Ерыхщу «добывают» невесту, дочь пши нартов (подобного «пауку» у А.Х.Псигусова представителю высокого рода),

 154

обещанную Сосруко. Теперь Сосруко, Шабатнуко и Ерыхщу – третий с ними – едут к пши нартов. «Ты сказал, что отдашь за меня свою дочь (вот и) отдавай», – сказал Сосруко пши нартов. «Отдам завтра вечером», – ответил пши нартов. Пши испугался их. Забрали они все свое имущество, ушли ночью в горы и укрылись в пещере.  Отправились они втроем на поиски. Нашли пши нартов, сидящего в пещере. Стали думать: «Что теперь делать с ним?».  В данном случае срабатывает традиционный для нартского эпоса мотив превращения, когда умение превращаться или превращать является проявлением магической способности, когда превращение справедливо трактуется учеными (М.А.Хакуашева) как «прямая указка на инициированность персонажа» (25; С. 48). И именно в соответствии с такой, применяемой к эпосу, установкой Сосруко превратился в мороз, Ерыхшу – во множество муравьев, а Шабатнуко со стрелой наготове остался сидеть у входа в пещеру. Борьба приобретает характер состязания в магическом могуществе и хитрости. Ерыхшу погибает, но Сосруко перехитрил князя и отомстил за смерть друга. «Потом взял себе в жены одну из трех его дочерей и вернулся домой».   Причем все фольклорные подробности героических деяний и гибели Сосруко автор в художественной форме сам излагает в другом собственном издании («Сосруко – сын камня», 2008), благодаря которому мы уверенно убеждаемся в полноценном владении А.Х.Псигусовым данным материалом. И потому вполне объяснима проводимая нами параллель с действующим персонажем Хатувой. Общее в данном случае то, что в центре внимания и народного сказителя, и нашего современника мучительный процесс, который претерпевают люди, производящие или планирующие произвести  осуждаемый обществом поступок, т.е. по сути предательство. Постепенно, но гарантированно неизменно они все глубже и глубже

 155

погружаются в безжалостно заданные в их неразрешимости противоречия собственной души. По мере развития подобных интимных интриг писатель, последовательно вырабатывая сюжет романа, обостряет обстоятельства таким образом, что помещает своего героя непосредственно перед  животрепещущим и фактически судьбоносным для персонажа философским и духовно-нравственным выбором. Применительно к данному, предполагающему моральное предпочтение хетта, эпизоду романа А.Х.Псигусова («Жизнеописания…») следует отметить, что развитие такой  интриги не ограничено одной точкой и одним моментом раскрытия. Автору удается разрабатывать его и на протяжении дальнейшего продолжения сюжетной линии, когда, казалось бы, принявший решение и безоговорочно отрицательно ответивший конокраду на его предложение, труженик  продолжает колебаться: «Сомнения беспокоили его, как очаг страшной болезни» (3; С. 69). Причем к данной ситуации в полной мере применимы и высказанные по поводу поиска истины автором афористические концентраты мудрости («Клад знаний…»): «Стремление к истине – путь тернистый, полон лишений и неудобств, но это единственный путь разумного человечества, ибо ложь – это мрак и ей никогда не победить истину» (4; С. 57) или «Истина неудобна, но справедливость ее очевидна, и она обычно дорого стоит» (4; С. 57).  Все равно, как любой нормальный живой человек, Хатува помимо своей воли и позже обдумывает произошедший разговор, вспоминает его подробности и по-прежнему мечется в своих сомнениях. Однако, будучи настоящим тружеником, умеющим зарабатывать себе на жизнь своими мозолистыми руками, а потому человеком честным и бескомпромиссным, Хатува поддерживает озвученное в разговоре собственное решение, оправдывает себя в

 156

этом и запрещает себе на будущее рассматривать скользкую воровскую тропу в качестве какой-либо возможной профессиональной альтернативы.  Автор шаг за шагом исследует этапы нелегкого персонажного становления: освоение сначала – близлежащего мира, где соседом ему оказывается один из столпов общества; далее – аула со сложным механизмом экономических и людских взаимоотношений; далее – большого разнообразного мира, где живет много народа и каждый со своей ролью, своим нравом. В этом сложном динамизме характеров и событий Хатува пытается заиметь свою почву, точку, чтобы упереться и делать нужное для таких, как он, дело. Эти душевные смятения, подробно выводимые и ярко иллюстрируемые автором, можно считать традиционно нехарактерными для романного изложения, а потому весьма привлекательным и выразительным элементом лиризации эпического повествования, когда уходя от описательности, обычной в таких объемных по размеру и романных по жанру произведениях, автору удается благополучно погрузиться в душу героя, сосредоточиться на некотором личностном психологизме, одушевить, а потому оживить свой текст, тем самым повышая уровень его художественности.  Порождаемое далее в ходе развития сюжета решение мечущегося в поиске истины Хатувы благодаря подобной лиризации представляется психологически-обоснованным, достоверным и, несмотря на его нравственный негативизм, – весьма понятным и даже где-то разделяемым читателем. И как бы ни был тяжел этот выбор, действующий герой делает его в пользу добра. Происходят на глазах читателя смятения влюбленного героя, вынужденного выбирать между отказом от любимой и ориентировкой на воровской путь, вспоминая в качестве истины слова своего отца о том, что

 157

закономерна «трудность любой дороги в выборе направления» (3; С. 46). 

Согласившаяся бежать с ним невеста просит похитить ее из дома, ждет от него пусть преступных, но действий в пользу их совместного счастья. Понимая это, Хатува приходит со своим дружеским согласием к склонявшему его к бандитизму другу Дамхату, заверяя его в своей преданности в качестве вора, обязанного выкрасть, обеспечить свое счастье и потому готового разделить с другом горе и радости на скользкой воровской тропе, получая, тем самым, хоть какой-то шанс сколотить состояние для своей возлюбленной, – дочери богача, привыкшей к повседневному и обязательному материальному достатку.  Неким убедительным аргументом в пользу такого «антизаконного», но интригующего развития событий можно считать уже упоминавшуюся выше и еще не однажды имеющую место в ходе развития повествования тему – тему некоей романтизации в древнеадыгском обществе разбойнической деятельности. Причем открытым, именно романтически-насыщенным текстом автор излагает мотивацию этой социальной группы: «Не только нажива их подгоняла вперед – их вдохновляла романтика выхода в море, предстоящие лишения: желание почувствовать страх и вкусить плод победы и много такого, что не купишь даже за золотые монеты» (5; С. 80). 

Активисты этого рода деятельности, имеющие рыцарский внешний облик, вооруженные рыцарски качественным оружием, порыцарски владеющие им, воодушевлены рыцарской преданностью народу, порой фанатическим патриотизмом родной земле. При этом все они изображены в романе как герои, располагающие устойчивым идеалом и имеющие возможность войти в безапелляционную борьбу за его установление. И потому качества, которыми автор наделяет

 158

активных в романах мореходов, не успевших озлобиться в сложных жизненных обстоятельствах, в лишениях и опасности, – это именно «взаимопонимание и взаимовыручка – залог успеха в любых начинаниях» (7; С. 111). Данную установку продолжает уже само название места проживания собравшихся в группу нарушителей закона – «Поселение свободных братьев», подразумевающее в себе интонацию желанной во все времена идеальной, справедливой и благостной, социальной модели. Как принято считать испокон веков, философией этноса, богом горцев является свобода, за которую они готовы умереть.  Вообще абречество – достаточно частое историческое явление, занимающее в сюжете романов А.Х.Псигусова существенное место. Тема абречества традиционно эволюционирует в хабаре и характерна для сказочного эпоса. Оно, по сути, обусловливает биографию многих молодых людей (героев произведения, априори находящихся на перепутье и в итоге окунающихся в общественный клан разбойников, вершащих справедливость). Причем обуславливает эту биографию на службу собственному несчастному народу, за которого, поистине, «больше некому заступиться». Отсюда все их поступки, иногда представляющиеся на фоне закона лишенными смысла.  Традиционно в полном объеме наличествующая в данном случае линия абречества как социального события была заимствована литературой в устном народном творчестве, в эпических образах – мужественных заступниках отчизны. Так, роман чеченского писателя М.Мамакаева «Зелимхан» – это повествование об известном на Северном Кавказе абреке.  «Абречество, – говорил А.М.Горький, – это жажда справедливости» (16; С. 169). И эта жажда справедливости приобретает в романах А.Х.Псигусова конкретно-индивидуальное содержание. Герой романа – не «вообще» абрек, а конкретный, частный, имевший конкретную фамилию, имя, живший в конкретном

 159

географическом пункте либо ауле, действовавший на конкретной территории и, к тому же, уверенный в том, что служит конкретной родине. Вообще, как признается в науке, колоритный образ абрека достаточно традиционен  для устного народного творчества. К примеру, в общепринятой   бытовой горской сказке чрезвычайно резко противоположены высшая и низшая социальные группы в их действительно наличествовавшей борьбе. В таком типе сказки, в частности, пронзительно и весьма доподлинно противопоставлены эксплуататор и эксплуатируемый в их непосредственных  отношениях. Сказка воспроизвела даже такую конфигурацию социального возмущения, как побег, вследствие чего возникают оригинальные «беглые люди», скомпоновавшие в дальнейшем такую общественную группу, как абреки.  Как известно, целый строй действительно существовавших исторических абреков был весьма прославлен в хронологических реалиях тех или иных государств, и только впоследствии их фигуры стали применяться в литературном творчестве. Тем самым, такие персонажи в цикле исторических романов А.Х.Псигусова приобретают рыцарский облик и, оправдывая либо подтверждая его, сражаются с «красивыми, но ядовитыми грибами» (представителями светской знати) за справедливость. При этом все они сплочены и спаяны в некое единое целое индивидуальной непереносимостью ко злу каждого из них. Девизом их общего, помогающего в отчаянии, дарующего надежду и при этом опасного ремесла Дамхат провозглашает: «Под спасительным покровом надежды – отверженные бессонные ночи» (3; С. 46).  Кроме того, в этой сцене А.Х.Псигусов убедительно изображает имеющуюся в наличии у его не совсем законопослушного героя Дамхата некую творческую увлеченность, проявляющуюся в ходе

 160

проводимой им страстной агитации в пользу своего ремесла, которое, как ему искренне представляется, благородно и незаменимо в своей нацеленности на благо человека. Причем в подобного рода позитивном настрое Дамхат не одинок, что отчетливо проступает, когда автор ощутимо погружает нас в атмосферу бандитского застолья, такого доброго, наполненного весельем. Причем это веселье пронизано солнцем, обвязывает его участников незримой нитью и наполняет их мрачные души дружбой.  По-доброму верящие в собственную правоту и в собственную удачу разбойники вкушают своими сердцами свет, который, как им видится, гарантирует и несет для них такая опекающая и предохраняющая их благодетельница, как воровская удача. Этот образ помогает им на фоне смутных контуров темнеющего горизонта настроиться на их сугубо «профессиональные» размышления: «Тягостная тишина, какая наступает перед грозой, не угнетала их предчувствиями, а вдохновляла к новым подвигам. Так, постепенно, под влиянием крепкого хмеля сердца созрели для обсуждения предстоящего важного набега» (3; С. 504).  Говоря о единстве мечущихся в ночном мраке в поиске свободы и удачи смельчаков Дамхат также однажды воспламеняется подобным профессиональным запалом: «Вдруг в его голосе зазвучала звериная страсть, зажегся таинственный блеск в черных очах под сводом густых бровей» (3; С. 46). Изображаемая подобным образом творческая увлеченность разбойника может предстать на грани завидной для специалиста любого класса и уровня, т.к. гарантией успеха в любом деле, оказывается, не только законном, но и не слишком законном, служит именно творческий запал, желание, стремление его совершить, что и помогает увлеченным бесшабашникам, отважным смельчакам, верным друзьям удачно добиваться запланированного, достигать общей идеи и, в ходе

 161

дальнейшего развития сюжета, чаще, – как раз в пользу таких убежденных рыцарей.  Либо параллель в изображении подобных Дамхату романтических конокрадов можно провести с героем иного романа А.Х.Псигусова исторического цикла «Меоты» – конокрадом Дугой («Аникет»). Представляя этот персонаж автор мастерски использует популярный в риторике ораторский прием, называющийся у ораторов «тайна занимательности», когда предмет речи, привлекший внимание чем-то выдающимся, сразу не называется. Так и в этой сцене вождь, выходящий на контакт со своими воинами, угощающимися в гостях, пытается в шутку поддеть их, с удовольствием сидящих за чужим столом, едкой фразой о том, что «в гостях хорошо, чужое мясо оскомину не набивает» (5; С. 35). Однако сиюминутно и заслуженно получает достойный отпор, заключающийся в не менее ироничной фразе о том, что «если у волка от чужого мяса нет оскомины, почему нам должно быть плохо» (5; С. 35). Подобный обмен остроумными и колкими репликами между вождем и кем-то из воинов, без называния в ходе диалога второго из них, несомненно, интригует читателя и уже заочно создает благоприятное впечатление о персонаже, решающемся подкалывать вождя. Именно поэтому, когда вождю удается сориентироваться и понять, с кем из стоящих перед ним он так показательно общается, читатель уже с нетерпением ожидает увидеть кого-то – благородного и мудрого. Так и происходит. Представляемый нам Дуга, несмотря на имя, определяющее вид его профессиональной деятельности (от адыг. «тыгъун» – «воровать»), больше рыцарь, чем нарушитель закона.  Действительно, утверждает автор в другом абзаце этого же эпизода, – этот очень обеспеченный человек не любит золота, а любит друзей и людей, раздавая бедным немалую часть своей прибыли. «Вот он, – говорит автор в своем закономерном после описания подвигов

 162

конокрада комментарии, – самый уважаемый человек не только в стране, но и за ее пределами» (5; С. 35). А данный комментарий автора подтверждается далее высказываниями в адрес уважаемого конокрада со стороны его соплеменников, казалось бы, не состоящих с ним в деле и потому должных осуждать его. Однако, нет. Умом рассуждающий о Дуге законопослушный персонаж косвенно осуждает его, однако здесь же, уже сердцем, восхваляет. Признавая, что объект речи в своем деле для государства злодей, – послушно признавая это, говорящий сам себе возражает тем, что хороший человек (уникально «большой и сердцем, и умом, и добротой» (5; С. 35)), готовый умереть за друга, защитить и прикрыть его собою, быть злодеем не может. Причем, поясняя социальный статус своего персонажа, А.Х.Псигусов определяет данную ситуацию весьма выразительно, присуждая официальному, родовому царю страны титул царя «коронованного», а уважаемому в народе конокраду – титул царя «некоронованного», сферой владения которого является его собственный мир, причем мир «бесконечный, ибо нет места на земле, где нет грабежа и воровства» (5; С. 35). Подобное философское распределение назначений можно также считать весьма актуальным для нашей современности, реальность коей, видимо, наталкивает автора на такие социально-обусловленные мысли и порождает такие понятные каждому члену сегодняшнего общества образные ассоциации.  Отношение в самом древнеадыгском обществе его членов к данной разбойничьей категории можно считать разнообразным, однако и здесь не менее сильна, чем осуждение, позиция симпатии. Существующая общественная оценка наглядно проявляется в сцене неких дружеских  посиделок, когда душевно пообщавшийся с доброжелательными соседями Дамхат, красиво покидая двор «с гордо

 163

поднятой головой, как лев на охотничьей тропе» (3; С. 51) и вызывая, тем самым, целый ряд подозрений («темный он, как ночь без луны» (там же)), получает в свой адрес полный, эмоционально насыщенный диалог активно обсуждающих его соплеменников. Недоумевая сначала по поводу того, почему, казалось бы, небедный Дамхат проложил дорогу к хижине бедного соседа, пугаются, высказывают свои обоснованные опасения и укрепляются в своих страхах те, кто уверен в обязательном противостоянии сытых и голодных.  Однако подобной неблагоприятной позиции в отношении подозрительного для рядовых обывателей Дамхата аргументировано противостоит социально философствовавший над ненавистными ему «ядовитыми грибами» (высокородными соплеменниками) Нажан. Он  упрекает своего собеседника, защищая ушедшего, признается в своей симпатии к нему, причем вновь в социально-обусловленной тональности: «Бедность имеет много пороков, но один самый страшный – это зависть. Как выбьется человек из нищеты, так сразу к нему недоверие. А я вот что скажу, нравится он мне. Нашел свою дорогу, а извилистая она или прямая – лишь бы привела к поставленной цели. Он горд и независим, держится легко, как хеттская знать» (3; С. 51).  Этот аргументированный, философски-окрашенный, воспевающий нищее благородство и обвиняющий сытую зависть, монолог получает поддержку у слушателей. В поддержку этого другой из коммуникантов уверенно напоминает присутствующим о постоянно проявляемых храбрости, силе духа и бесстрашии Дамхата. Такой коллективный, единогласный и, можно сказать, дружный напор заставляет обвинителя нехотя сдаться: «Да я без злого умысла. Сразу затрубили в рожок, словно я слабоумием занемог» (3; С. 51).  В других эпизодах анализируемого текста еще не однажды упоминаются сугубо человеческие качества ненавидящего измену

 164

Дамхата, который, будучи благородным конокрадом, отнюдь не является похитителем постороннего счастья. А сделанный им на жизненном пути осознанный выбор автор обосновывает сложившимися соответствующим образом обстоятельствами. Столкнувшийся в своей юности с жестоким предательством близкого человека – отца, изменившего матери с богатой любовницей, Дамхат запретил себе думать о нем, как о родном, и с того момента, фактически потеряв отца вследствие его предательства, стал яростным ненавистником измены как таковой, тем более, по отношении к близким людям. Оказавшись вынужденным в молодом возрасте худо-бедно поддерживать подкошенную произошедшим мать, он вынужденно ушел в конокрадский бизнес. Как красиво изъясняется автор по отношению к конокрадству, фактически относя его к врачебномедицинской или образовательной категории, «это ремесло требовало особой чуткости к людям и животным, ко всему, что нас окружает» (3; С. 314-315), наделяя его представителя завидными профессиональными качествами: «Обостренное чутье, выработанное с годами в опасностях и лишениях, было его вторым разумом» (3; С 315). При этом такая многообразная и активная чуткость формирует в действующем лице сердце со «множеством оболочек», привлекающее к его личности подобных ему, уважающих его соплеменников и позволяющее в своем авторитете уверенно и убедительно руководить ими: «Он был надежен, все тянулись к нему, как к нектару пчелы, зная одно: он испытан жизнью, опасностями, ему можно довериться. Время испытало его надежность» (3; С. 315).  Дорожащего честью больше, чем жизнью конокрада Дамхата, «не желающего жить мертвой тенью власть имущих» (3; С. 317), автор признает стоящим в его социальной значимости гораздо выше всех тех, кто занимает государственный престол Хатти. При этом

 165

автор уже одной самой тональностью изложения относительно конокрада в некоторой степени выдает собственное расположение в его адрес, одновременно передавая свой, направленный на социального нарушителя, восторг другому из своих героев, – более скромному и честному простолюдину Хатуве, который, однако, после всего сказанного в адрес Дамхата задумался о существующих в обществе истинных приоритетах и заслуженных объектах восхищения: «На крепком седле жизни стремена времени несли его судьбу, ломая все преграды, держа в крепких, сильных руках вожжи удачи! Вот каким был конокрад Дамхат, который сейчас смотрел на Хатуву». (3; С. 315)  Мало того, традиционно отрицательный персонаж оказывается в сюжетном построении А.Х.Псигусова некоей психологической службой, профессионально и душевно помогающей своим собратьям по промыслу, порой растерявшимся и сомневающимся в своей правоте, найти сердечную и располагающую к дальнейшему спокойствию, уверенности, отдушину. В результате читателю достаточно увлекательно следовать за формирующимся, происходящим созреванием героя, отыскивать, выявлять и подмечать все свежевыкованные стороны его характера, его участи, сопереживать тонкостям его отрад и радостей, уныний и страданий. Изливая внимательному и понимающему собеседнику все, что накипело, Хатува возвращается к жизни и получает возможность более трезво и спокойно искать выход из угнетающей его ситуации. Дамхат, с головой погружаясь в проблемы собеседника, вполне осознает всю важность и судьбоносность для него такой психологической поддержки ввиду того, что «его порог – это последняя надежда отчаявшегося беглеца, и он не вправе отказать ему в помощи» (3; С. 316). 

 166

Позже, по мере развития сюжета, Дамхат еще не однажды проявит подобный, «душевный» подход при принятии жизненно важного решения. В данном случае писатель весьма психологически справедливо выказывает разнообразные эмоциональные всплески, «сцепление» всевозможных психологических состояний, образующих человеческий характер. К примеру, исповедуясь в своих личных предпочтениях, он объясняет свою интимную пассивность собственным ремеслом, законами своей суровой жизни, могущими сломать невинное бытие супруги, рискнувшей связать с ним судьбу. В частности, такого рода непритворные и, что самое удивительное, казалось бы, нетрадиционные для горца тревоги относительно собственной   личной жизни, в некоторой степени «одушевляют» Дамхата, «очеловечивают» его.  Нередкие нюансы подобного рода, возражающие негативной «заданности» этого героя, захватывают и опять придают непредубежденность и пронзительность конфликту. Причем исповедальный монолог разбойника можно считать благородным поэтическим изложением его чувств, которое мастерски удается явно симпатизирующему ему автору: «Воровская жизнь хрупка, что лед в предутреннем тумане. Ради мига восторга одарить ее черным покрывалом неосуществленных надежд, разбить ей жизнь, сделать будущих детей сиротами – это было выше моих сил и убеждений! Как погубить дитя любви, заранее зная, что принесешь ему одно горе? Каждый из вас знает чистоту моих помыслов. Сердце мое чуждо измене, и я не могу топтать зеленые побеги жизни» (3; С. 662).  Вообще, все, что испытывает сердце Дамхата, отчетливо и детально выписываемое автором, оказывается несколько внезапным для читателя, не ожидающего таких разнообразных и богатых эмоций применительно к традиционно отрицательному персонажу – разбойнику. В этом А.Х.Псигусова можно считать новатором в его

 167

творчестве, позволяющим конокраду умиротворенно вздыхать, испытывать невыразимое облегчение, лицу его – светлеть, сердцу – биться, «словно у лебедя в пору любви в томительном ожидании подруги» (3; С. 661), возбуждению – будоражить кровь, а самому герою – «сгорать от огненной страсти» (3; С. 662).  И здесь автор – вновь поэт, исторгающий лирические тропы, и мы не можем не привести его чудесные слова, несущие в себе всю силу юношеского чувства и всю мудрость авторской жизненной философии: «В блеске глаз любимой он видел отражение своей души. Быстрая мысль пронзила его разум, что жизнь страшит смертью, не имея на нее влияния. Любовь привлекает страстной властью, и она сильнее власти смерти, гонимая мятежным сердцем и тревогами заблудшего ума. Это чувство не было ему знакомо, и он хотел разобраться в его лабиринтах. Но понял одно мудростью своего чуткого сердца – что отныне он узник, заточенный немой лаской глубоких вздохов и нежных взглядов!» (3; С. 667).  Немного устрашающе, но романтично и, главное, – справедливо. Причем этот явно выписываемый автором романтизм ощущений персонажа продолжается и далее в том эпизоде, когда влюбленный, чутко прислушиваясь к раздающимся за дверью звукам, пытается услышать столь желанные робкие шаги, шелест платья и тяжелые вздохи. К тому же, усиливая эффект воздействия на читателя, автор смело проводит параллель между эмоциями, испытываемыми конокрадом перед дверью судьбы в любви, и эмоциями, испытываемыми конокрадом в профессиональном деле: «Он затаил дыхание, подсознательно ощутив чувство опасности, какое бывает в ночь разбоя, ясно понимая, что сейчас откроются двери его судьбы – и он потеряет власть над собой, свободу и независимый дух! Все это будет принадлежать маленькой возлюбленной его сердца –

 168

прекрасной Хатите. Да, он был готов отдать ей не только любовь, но и свою жизнь, лишь бы видеть ее счастливый взор!» (3; С. 667).  Являющийся незыблемым авторитетом для Хатувы, Дамхат буквально восхищает юношу, просто объясняя такие свои достоинства, как мужество и самообладание, лишь своим ремеслом: «Они мчались воспламененные, вдохновленные воображением, увлеченные жаром своего сердца, с томящейся надеждой вырваться из мрака бедности, на стременах воровской удачи ворваться, углубиться в яркий свет ожиданий цветущей жизни. Вот что подгоняло утомленных всадников, спешивших к своей многообещающей, но ненадежной, как тонкий лед, призрачной изменчивой судьбе!» (3; С. 512). Красиво, правда?  Читая эти строки, взахлеб поглощаешь тот же воздух, которым упиваются сидящие на конях мчащиеся всадники, наполняешься тем же творческим запалом и летишь вместе с ними, уже не обращая внимания на твердо высказанные объективным автором во второй половине фрагмента оговорки на ждущие их реальные перспективы. Такой яркий зачин интриги оправдывает ее, пусть опасное, развитие и скрашивает не всегда гарантированно удачный почин, вновь и вновь приближая читателя к этим мчащимся навстречу опасности угрюмым и хмурым персонажам, неизменно и напряженно вглядывающимся уставшими от аномального образа жизни глазами в зовущие их горизонты, фактически посвящая читателя подобными описаниями в эти вольные ряды.  И потому понятной оказывается для приближенного таким образом к данному классу читателя позиция Хатувы, все-таки нашедшего себе оправдание в собственном переходе на сторону конокрада Дамхата. Вынужденный жить в изгнании влюбленный Хатува, печалящийся своим горем, выговаривается, фактически освобождая душу от слякоти, а автор спокойно и тактично объясняет

 169

грамотную и благородную реакцию конокрада Дамхата на сердечные излияния собеседника: «Дамхат внимательно выслушал крик души Хатувы, не перебивая, не задавая лишних вопросов, осознавая, что его порог – это последняя надежда отчаявшегося беглеца, и он не вправе отказать ему в помощи» (3; С. 361).  Здесь же глубоко вошедший в тревоги и переживания собеседника Дамхат оказывается способен дать мудрый и адекватный ситуации совет, заставляющий задуматься Хатуву о правоте своих решений: «Отрезанная маленькая ветка губит могучее дерево, засыхая от горя на корню. Твои неприятности и огорчения, даже твоя любовь не стоят твоей жизни, данной богами один раз! Ярость пройдет, как легкое дуновение, потом ты, возможно, пожалеешь о своем решении, вынесенном в порыве злости и безысходности. Не стоит играть со смертью ради ложного воображения. Этот путь ведет к гибели». (3; С. 317) Столь живо и образно, а потому, несомненно, убедительно высказанные Дамхатом сомнения расстраивают растерявшегося от такого грамотного напора Хатуву и порождают новую волну внутренних переживаний в его душе. В данной сцене компетентного исполнения вожаком Дамхатом, условно говоря, его профессиональных обязанностей можно увидеть многое из того, что действительно могло бы явиться объектом почитания для любого законопослушного члена общества. Гражданин последнего (правильного)  типа, руководствуясь лишь формальным документом, порой гораздо меньше чувствует себя обязанным исполнить моральный долг и прийти на помощь другу в случае, не описанном официальным законом. Таким ярким и безапелляционным фактом предстает в данном сюжете клятва, произносимая принявшим решение Хатувой, получившим профессиональную психологическую помощь и потому заручающимся в своей верности и неизменности избранному им пути – пусть воровскому, но рядом с другом. 

 170

Эти и другие образы А.Х.Псигусова доказательно обозначают принципы самого писателя, утверждающего: только тот устоит перед жизненными невзгодами и трудностями, кто останется верен своим идеалам. Так и отчаянные пираты из другого романа автора («Меоты», т. III), для которых жизнь без моря становится никчемной, также верны последнему, которое «тоже не любит, когда его предают»: «Что может быть краше и лучше морской стихии, с ее штормами и ураганами, со всеми ежечасно подстерегающими опасностями?! Это – воздух для каждого пирата. Отнять у него это – равносильно смерти» (7; С. 120). К примеру, находящийся в рабстве отчаянный пират Аникет («Меоты», т. I) смело отказывает своей госпоже Афродите в ее любовных притязаниях, не желая изменять своему господину Полимону, чем приводит обиженную женщину в дикую ярость. Однако это не пугает его.  И даже в обмен на якобы даруемую ею свободу Аникет не отступает от своей благородной позиции, чем вызывает заслуженные уважение и гордость Афродиты (оказывается, лишь проверявшей перспективного молодого человека для мужа-руководителя) и, одновременно – Полимона. Оказавшийся свидетелем происходящей страстной сцены и пообещавший себе поддержать юношу в его карьерном росте господин успешно реализует свое решение. Аникет действительно становится большим человеком в изображаемом государстве Понтийском, демонстрируя завидные качества талантливого морехода, военного стратега и заслуженного строителя, радуя своего господина, «влюбленного в него, как Эрота» и верящего в него, «как в свою счастливую звезду» (5; С. 148).  Подобное отношение в результате приводит к тому, что господин обращается к бывшему рабу, но своему ставленнику со словами, которым может искренне позавидовать прирожденный царский наследник: «Ты не мелкая птаха в нашей стране. Ты мощь и

 171

опора нашего царства! В твоем лице мы хотим видеть мощный флот, на который можно будет опереться. И мы не случайно вводим тебя в суть политики нашей страны и наших взаимоотношений с другими странами» (5; С. 163). Далеко не каждому прирожденному повелителю удается сделать такую карьеру, да еще в чужом государстве, которая удалась бывшему рабу, а ныне главнокомандующему флотом Аникету, потерявшему в свое время родину, семью, друзей, но получившему впоследствии награду за свою самоотверженность и приобретшему все утерянное в многократном размере, как награду судьбы за пережитые лишения.  Именно это и восхищает его соплеменников, красиво восторгающихся им и чистотой его помыслов в их поэтически изложенных, насыщенных тропами, монологах: «Вот, как чистый родник, в котором камни или песок. Пройти через столько лишений, сохранив свое сердце незапятнанным, – это и есть жизнь, ее надо суметь прожить так, чтобы человек мог сохранить самого себя и не запачкать свое сердце дорожной пылью» (5; С. 249). Причем подчеркиваемая в таких излияниях сердечная чистота героя подтверждается и по мере развития сюжета, когда, казалось бы, военный человек, имеющий право быть лишь жестким и даже суховатым, в его отношении к почитаемому им старому пирату (обучившему его основам мореходства) оказывается добрым и чувствительным. Видя, как дорогой его сердцу, но немощный старик растерян и испуган перед своим одиноким будущим, благородный юноша, понимая, что одиночество может убить, не может оставить его одного. Аникет забирает его с собой, фактически принимая почитаемого им старика к себе в семью.  Причем живым олицетворением всех возможных благородных качеств, пусть несколько идеализированным, но ярким, готовым умереть, чтобы вновь не стать рабом, Аникет остается и в двух других

 172

романах данной трилогии «Меоты»: «Сколько веревочке ни виться, а конец найдется. Так умрем же достойно. <…> А что касается меня, то я умру, но больше никогда не буду рабом. Эту чашу в моей жизни я испил до дна, и лучше смерть, чем унижение» (7; С. 262). Так и происходит в изображаемом автором эпизоде, когда понимающие, что не сумеют спастись, друзья по взаимному согласию вонзают друг в друга мечи, «мгновенно пробив оба сердца, в которых жила непобедимая любовь к свободе» (7; С. 264).  Улыбаясь, обратив холодеющие взоры в сторону родной земли, скрепленные мечами, друзья медленно умирают, одержав, по словам автора, своим мужественным уходом торжество над смертью. И именно благодаря аналогичному, проявляющемуся в носителях не всегда законной профессии, общему для всех благородному знаменателю, автор выводит в своих романах спаянное, взаимосвязанное и дисциплинированное пиратское сообщество, каждый их членов которого в любых обстоятельствах и перед любым противником знает, что и как ему надо делать.  Именно такое общество, нам и всем нашим современникам на удивление, способно саморегулироваться и приводить себя в порядок посредством беспроигрышного и вечного для любого социума метода – коллективного презрения, делающего виновного всеобщим изгоем. Именно подобные ситуации и располагают читателей в их симпатии по отношению к представителям разбойничьего племени, оказывается, как выясняет читатель, ничуть не менее интенсивно, а порой и более, следующим тем же святым истинам и высоким ценностям.  Подобный род деятельности, обязательно предполагающий неизменные риски, физические и моральные трудности, закономерно забирает немало сил у его активиста. По мере развития сюжета желающий спастись от интенсивно одолевших его жизненных

 173

тяжестей Хатува надеется на помощь родных мест: «Подавленный горем, шел то прямыми, как стрела, переулками, то глухими извилистыми задворками – туда, где ожидала под покровом сомнений и суждений, в противоборстве разума и сердца последняя призрачная, всегда все обещающая зыбкая надежда, которая придавала силы, вызывала уверенность в хрупком будущем, короновано радужной мечтой! Не ведая своего будущего, он чувствовал себя сиротливой заблудшей овечкой, ищущей загон» (3; С. 305-306). И потому оказавшийся на своей родной улице юноша, вспоминающий собственное беззаботное детство, ожидает увидеть у своих родных ворот источающий уют и тепло родительский дом. Однако заброшенный дом, укрывающий преследующих его воинов, исторгает холод и отчуждение, охлаждающие сердечный порыв Хатувы и провоцирующие изливаемые им проклятия в адрес приведших его к такому состоянию врагов.  Порой те или иные положительные качества фигурирующих в строках романа представителей бандитского клана успешно формулируются даже в элементарных описаниях внешности этих персонажей и сопровождающей их атрибутики. К примеру, живописующая пленение Хацаны сцена («Жизнеописания…») построена на обрисовке внешностей выросших перед пленником разбойников, каждый из которых и внешним видом, и повадками соответствовал своим, режущим слух честного юноши, прозвищам: Меченый, Рваный и Бешеный. Именно в этих ярких описаниях жестоких обликов автору удается заронить в читательскую душу зерна и сочувствия, и симпатии (изможденные шрамами, калечащими некогда красивые лица, «печать безнадежности и обреченности» на лицах, «полные тоски глаза») и даже, возможно, с читательской стороны – некое уважение: «Твердый овал тяжелого подбородка говорил о цельности и твердости характера» (3; С. 246-247).

173

 

Впечатленный подобным ярким описанием внешности бандита читатель получает далее возможность убедиться непосредственно в яркости его образа, благодаря сценам, посвященным поведению, общению этих персонажей друг с другом и с обществом. Создавая достаточно сложные и неоднозначные образы предков в своих романах, А.Х.Псигусов как писатель сконцентрирован преимущественно на том, чтобы воплотить в них что-то общее, типическое, то, что составляет характерную особенность переживаемого времени. Причем нюансы, тонко подмечаемые автором в этих сценах, порой удивляют, а порой восторгают, и вот тогда-то читатель полностью забывает преступную суть объекта описания.  Лица, применительно к которым в одном абзаце формулируются такие психологически-окрашенные черты, как задумчивость, бесстрашие, вера в бога, стремление достойно встретить гостя, «широкие души», «увлеченность красотой бытия» и др., никак не могут являть собой воплощение всего негативного в человеке. При этом собственно настоящий момент вырабатывает литературные образы до такой степени вместимыми и глубокими, что они принимаются существовать независимо и автономно, временами даже выскальзывая из предположенного писателем подтекста. И тогда автор, видимо, для большей объективности, благополучно пытается проникнуть вместе с читателем в эти широкие души, философски изображая то, как они, к примеру, встречают восход зари.  Приведем этот абзац целиком, так как его сложно сократить или изъять из него что-либо, – слишком он красив применительно к таким субъектам, и слишком проникновенен автор в своем неприкрытом сочувствии и симпатии: «Каждый восход зари конокрады встречали с волнением и надеждой, ибо их жизнь была под твердой скорлупой неизвестности. Будущее представлялось как сгусток этого белого

 175

тумана, который мог раствориться  в любой миг за призрачным горизонтом. Но мятежный дух оставался бесстрастным, они верили в воровскую удачу, мысленно прося о покровительстве своего единственного бога, которому поклонялись конокрады, бога Луны Уашха, признавая только его божественный лучезарный лик во мраке своего существования. Даже безнадежность иных неудачных вылазок не омрачала их бесстрашные лица» (3; С. 555).  Либо тому же художническому принципу («априори негативный член общества не лишен ряда достоинств») автор остается верен и в других фрагментах, при каждой встрече читателя с разбойниками. Вот мы уже поглощаем изложенное устами одного из них эпическое сказание (фактически – это отрывок из поэмы автора «Этнос всех хаттских богов»), вот участвуем в их увлеченной и достаточно грамотной дискуссии по поводу народного эпоса, а вот наблюдаем эффект, произведенный сказанием на традиционно являющегося бесчувственным персонажа. С трудом сдерживаемый им бешеный восторг, активизировавшийся язык, жадное поглощение источаемого рассказчиком жара, вдохновение, покоренность любовью друга к корням своего народа: «Ему передался жар сердца, пылающего гордостью за благодатную землю Хатти и его богов» (3; С. 564).  Пораженный слушатель, прикладывая жесткую ладонь к вспотевшему лбу, «с затуманенными зрачками, срывающимся голосом, словно запоздавший тихий всплеск волны, бьющейся о гордый крутой берег» (3; С. 564) признается в своих восторгах рассказчику. Подробное описываемое автором каждодневное бытование представителей этой социальной группы, их образ жизни, манера поведения, как то: традиции разложения оружия и посиделок за столом, – все это максимально приближает читателя к бандитскому клану, помогая ему увидеть и в этой группе человекоподобных героев.

 176

Для любого художника слова это задача колоссальной трудности, но А.Х.Псигусов стабильно и постоянно справляется с ней, что составляет самобытное своеобычие его творческой манеры. Так, наблюдающий за своими захватчиками Хацана, находясь в их плену, следит за тем, как они празднуют богатую добычу и поминают одного из своих погибших соратников.  Здесь в приоритете описания находится выискиваемый официальными структурами Хатти глава разбойничьего стана по прозвищу Паук, который при всей своей мрачной, сутулой, казалось бы, хилой, бессильной и тщедушной внешности, но с «хитрыми, волчьими глазами со злым огоньком» (3; С. 278-279) умело руководит вырисовываемыми активными и дикими верзилами посредством своего явного превосходства – незаурядного ума, еще не однажды воспеваемого автором и после. Так, один из персонажей приводит другому в пример в качестве идеального охотника именно паука, расставившего свою паутину, контролирующего свое имущество и опекающего своими щупальцами несчастную, трепещущую муху: «Вот у кого надо учиться охоте – коварен да жаден на жертву. Глаз – рогатиной, щупальца что иглы: втыкает в тело добычи ядовитое жало и высасывает кровь, запасается ею и сушит на долгие годы, как копченый сыр на веревке» (3; С. 325). Однако представитель этого же головного разбойничьего клана Дамхат в том же сюжете от чистого сердца дарит коней своему другу детства, сильно возмущаясь встречными подозрениями в неискренности. Столь же яркими и романтичными, а потому запоминающимися, эти неадекватные персонажи остаются в экстремальных сценах, – эпизодах, посредством которых автору удается в полной мере подчеркнуть колоритность своего героя. Шаг за шагом, жест за жестом, взгляд за взглядом он описывает такие сцены, целиком вовлекая читателя во все, происходящее с героем. Вот терзаемый

 177

личными горестными мыслями Хатува, не замечающий сейчас «красоту мира, которая всегда завораживала его впечатлительную натуру» (3; С. 590), скачет на любимом коне, Хетке. В какой-то упущенный им миг кобыла пытается преодолеть расщелину, но, не рассчитав свои силы, срывается и повисает над пропастью. Испытываемую юношей жалость к повисшему над смертью коню, его стремление помочь своему верному другу автор мотивирует профессиональной любовью конокрада к тому, что он ворует.  А что касается неповторимого трагизма и обострения конфликта в романах писателя, то преимущественно он может быть трактован тем, что А.Х.Псигусов не опасается представить Зло в его наиболее кардинальном и обобщенном изъявлении. И так, в экстремальных подробностях, А.Х.Псигусов описывает все происходящее в становящейся роковой для погибающего здесь персонажа сцене. Автор объясняет смертельное разрешение интриги личным, мрачно-пессимистичным настроем Хатувы и обосновывает его народной мудростью хеттов: «Еще раз подтверждено было изречение древних хеттов: «Что зовешь – то и приходит, за что платишь в жизни – то и получаешь!» (3; С. 592). Согласимся в мудрости многовекового изречения и позаимствуем его у автора себе, в нашу глобальную и не менее проблематичную современность. Либо вот как красиво, в обрамлении традиционных для его стиля средств художественной выразительности, описывает автор момент смерти другого конокрада, пронзенного кинжалом любимой девушки: «Умирал красиво, как тихая заря над бушующей стихиями суровой жизнью, словно закатное солнце в самой силе яркого сияния над взволнованными волнами голубой прозрачной глади моря – скользкой, трепетной, воровской дорожкой багряного заката в чужих владениях морского необъятного простора!» (3; С. 695-696). Здесь

 178

любимый герой А.Х.Псигусова терпит поражение в столкновении со злом.  Насыщенным «пробандитским» романтизмом можно считать и изображаемый автором речевой акт в сцене подготовки Дамхата и его товарищей к очередному набегу. Выходящий на дело за непосредственно заказанным конкретным, знаменитым среди хеттов того времени, конем, Дамхат обсуждает со своими соратниками детали задуманного. И, подробно излагая все нюансы и повороты этого обсуждения, автор предоставляет своим героям возможность сложить некие дифирамбы в адрес своего ремесла. По сути, коммуниканты воспевают свою профессию, дарующую тот насыщенный восторгом миг, когда, отвязывая дорогого коня от привязи конокрад упивается мигом наслаждения, превозносимым ими над всеми винами на свете.  И именно сила этого ощущения помогает молодому конокраду пойти навстречу старцу в просьбе второго подарить ему памятный миг блаженства: «погладить дрожащей старческой рукой чужое счастье, прочувствовать в дрожащем потном теле ужас страха, услышать дыхание сердца коня, бьющееся в тревоге ночного мрака», в чем пожилой персонаж видит возможность продлить свою жизнь «в закопченном теле» (3; С. 342). Также решению в пользу старика способствует и существующий у всех вселенских учеников закон беспрекословно исполнять волю своего учителя, и как святую почитать его последнюю волю.  Излагающий дрожащим голосом свою просьбу, немощный и обвисший старик, являющийся по сути учителем для Дамхата, терзаемый кашлем и плачущий, оказывается убедительным аргументом для соглашающегося помочь ему вора, а воровство здесь вновь соседствует с добром. «Слабая улыбка надежды заиграла на обветренных, шершавых губах старика под световым потоком

 179

масляной лампады», а объект этого доброго дела посредством возможной перспективы буквально возвращается к жизни: «приободренный, свежий, как только что сорванный в цветущем саду листок» (3; С. 330). И еще в этом разговоре проявляется другая социально-значимая в любом профессиональном деле черта – преемственность поколений.  Оказывается, и в бандитской среде есть такие педагогические понятия, как «передача знаний» и «привитие навыков» из поколения в поколение. Здесь автор практикуется в представлении той исторической, социальной преемственности, которая предстала узловым обстоятельством, определяющим поступки, раздумья и чувства представителей описываемого  древнего общества. Целый комплекс своеобразных духовных обыкновений и житейских убеждений обычных, не всегда правильных охотников вручается от отца к детям. Пренебрежение к ним последующих поколений идентично родовой измене перед прошлым, настоящим и будущим.  Причем благодарный своему учителю – старому конокраду Хатрыку – Дамхат с упоением благодарит его за рассказанные им в свое время хыбары про знаменитых мастеров этого дела, констатируя, что именно они должным образом обработали ему сердце, накалили любознательный ум, и потому младший конокрад обещает вечно помнить все то доброе, что сделано для него этим старцем. Одновременно польщенный подобными излияниями старый Хатрык мгновенно сориентировался и сформулировал желание, могущее компенсировать благодарность ученика.  Высказанная здесь же просьба позволить ему, которому немного осталось, возможно, в последний раз насладиться этим, красиво обсуждавшимся ими мигом, лучшим для всех женщин на свете, высказывается жалобно и дрожащим голосом: «Подари старику миг сладострастья, когда дрожащими пальцами вора развязываешь

 180

крепкий узел поводьев! И не нужен мне каменный дом за свои старанья, подари, Дамхат, этот миг блаженства. Остаток жизни я проведу рабом твоих желаний» (3; С, 329). Становящийся на глазах размокшим, с солеными от слез глазами и проколачивающим слабую грудь сухим кашлем он не может оставить равнодушным благородного Дамхата, нехотя, с опаской соглашающегося подарить своему учителю столь ценимый ими, насыщенный адреналином миг: «Знаю, что это крепче любого вина: тот миг, когда уводишь чужого коня. Этот миг дороже всех денег. Если бы не это блаженство, бросил бы свое ремесло» (3; С, 329-331).  И такая, подаренная добрым Дамхатом надежда возвращает старика к жизни, вновь делая его активным членом столь уважаемого им общества, который, набрав полную грудь воздуха, двигается теперь «приободренный, свежий, как только что сорванный в цветущем саду листок» (3; С. 330). Данное красочное, насыщенное позитивом описание заставляет читателя поверить в то, что радостная надежда отчаявшегося было старика служит ощутимым поводом порадоваться и самому автору, так душевно и поэтично описывающего сцену и гордящихся своим делом ее участников. Более того, по мере дальнейшего развития сюжетной линии данного романа («Жизнеописания…», кн. III – IV) А.Х.Псигусов, усугубляя вышеупоминавшуюся персонажную установку романтизации класса нарушителей закона, в продолжение постоянно выделяемых в различных сценах их личностных достоинств, отводит их социальной группе отдельную территорию на землях Хатти, обозначенную как «Поселение свободных братьев», и вот как живо, эмоционально достоверно описанную: «В поселении свободных братьев сквозили грусть и уныние. Никто не заводил зажигательных хыбаров. Каждый находился в плену горьких размышлений. Вторую ночь подряд жалобно выли волки. Им подпевали шакалы. Казалось,

 181

звери собрались на совет стаи, нагоняя своим воем тоску на и без того мрачных конокрадов. Зов исходил со стороны гор. Конокрады знали, что означает этот клич шакалов – призыв на роскошную трапезу» (3; С. 592).  Уже судя по названию можно говорить о том, что не ограничиваясь здесь механическим расселением своих героев по отведенному им подлунному миру, автор предоставляет им возможность создать собственное сообщество, со своими, обязательными для его членов законами, священными ценностями и исполняемыми каждым ритуалами. В настроении, внушаемом автором в ходе описания данного поселения, прослеживается параллель с тем, как тот же А.Х.Псигусов в своем романе-сказании («Сосруко – сын камня») изображает поселение древних нартов и овевающее его естественно-природное опахало, поддерживающее и воодушевляющее, по сути, являющееся прочной кольчугой для готовящихся к бою воинов: «В неокрепших лучах восходящего дня просыпались добрые духи, укрывавшиеся в густых лесах Мазытхи, окруженных, словно колючей проволокой, дикими непроходимыми кустарниками с холодными острыми шипами. А на бархатной зеленой равнине, будто ласточкины гнезда, свитые из плетеного хвороста, рассыпаны были, как бисер, чахлые деревянные хижины из тесаных бревен с аккуратно уложенным сухим камышом вместо крыш – поселения древних нартов» (9; С. 16).  Концепция адыгского мировидения, в первую очередь, сюжетно и философски исходит от таких свободных братьев; и пронеся через всю жизнь подлинно рыцарское адыгство, каждый из них провел многих именно сквозь сито этого сложнейшего этногенетического, этнонравственного понятия; оно и формирует национальный менталитет адыга-воина, адыга-мудреца, адыга-воспитателя и просветителя. Образы же таких, как отважные герои А.Х.Псигусова,

 182

оттеняют лучшее в адыгской духовности, что и делает их в конечном итоге изгоями в адыгском обществе. Подобное сообщество, объединяющее занятых общим делом и увлеченных его исполнением людей некоторые исследователи просматривают и в адыгской истории, и в адыгском фольклоре, когда все избранные мужчины нередко были сплочены в блок, имеющий установленное название, маски и т.д., блок, в руках которого находилась реальная власть над всем племенем. Так, М.А.Хакуашева, говоря об имевшемся у адыгов «мужском доме», обозначает его как «особого рода институт, свойственный родовому строю. Он прекращает свое существование с возникновением рабовладельческого государства. Функции мужских домов разнообразны и неустойчивы. Юноши, начиная с момента половой зрелости, уже не живут в семьях своих родителей, а переходят жить в большие, специально построенные дома, которые принято называть «домами мужчин», «мужскими домами» или «домом холостых»» (25; С. 78).  Как неоднократно подчеркивает А.Х.Псигусов, этот стан в своей деятельности не руководствуется корыстными интересами, не ущемляет законные интересы мирных граждан, а каждый его представитель не «живет ради злого торжества и низменных земных благ» (3; С. 440); «конокрад бессмертен, о его подвигах слагают легенды» (3; С. 451); имеет место табу на оскорбление «высокого, гордого звания конокрада» (3; С. 550). Конокрадство в романе А.Х.Псигусова порой сродни талантливому творчеству, когда его исполнитель посредством данного вида деятельности не просто обеспечивает материально себя и свою семью, но, самое главное, – ублажает свою душу, насильно забирая то, что когда-то насильно забрали у его отца и его поколения, воруя у тех, кто обворовывает свой народ.

 183

Мало того, у достойных конокрадов есть такое понятие, как «профессиональное имя», потерять которое искренне боится каждый из представителей этой вольной профессии, т.к. утратившему собственное имя, т.е. «проворовавшему свою удачу», в окружающем его обществе гарантировано полное и общепризнанное одиночество. Гордящиеся своим рискованным делом конокрады в меру сил стараются соблюдать серьезные законы хеттского общества и постепенно вырабатывают свои, собственные, не менее жесткие, законы воровской жизни.  Главный законотворческий авторитет в этом, казалось бы, бандитском мироустройстве соответствует приоритетам, из века в век установленным и в черкесском обществе – безапелляционный авторитет старшего. Так и здесь, последнее слово всегда за избранным данным социумом Дамхатом, удачно пытающимся лишать подчиненную ему ячейку явных противостояний и разладов. Вот как автор представляет существовавшую в данной социальной прослойке политическую структуру, где-то воспроизводящую некий желанный отзвук для некоей демократии, к которой уже не первый век стремится современное общество: избранный советом воров Дамхат «имел свой совет, встречаясь по особому случаю для улаживания каких-либо дел и или принятия особых решений с такими же старшими конокрадами. Эта сеть имела влияние не только в Хатти, но и в других землях – хурритов, аккадцев, также придерживавшихся одного общего закона для всех конокрадом. Их скрытый союз имел больше власти, чем у царя какой-либо одной страны. Их мощь основывалась на взаимовыручке». (3; С. 441)  Аналогичную модель общественно-политического устройства с опорой на традиционное для адыгов хасэ (народное собрание) А.Х.Псигусов предлагает и в других своих исторических романах. Так, в трилогии «Меоты» (роман «Аникет») автор, подробно описывая

 184

пеструю толпу шумливых граждан, собравшуюся по активизирующему их поводу у ворот дворца, не забывает сделать упор на радостных лицах активных, законопослушных граждан. Свет, исторгаемый их настроением, он мотивирует переполняющей их гордостью за страну и их святой верой в благостные намерения царя, собравшего разносословное население на Великое Собрание для улучшения их жизни.  А.Х.Псигусов сам явно одобряет подобные управленческие приемы, что проявляется в его собственных комментариях, ставящих данные факты в категорию достоинств существовавшей системы: «Собирая их таким образом в год два раза, умный правитель демонстрировал свою военную мощь и состоятельность не только миролюбивым горожанам, но и врагам отечества. Уважаемые горожане еще больше были в восторге и своими криками оглушали все живое вокруг. Если бы заметили, как сам царь меотов со своим наследником наблюдает из окна своего дворца за ликующим народом…» (5; С. 30).  Причем автор, анализируя происходящее в описываемом им эпизоде, объективности ради не забывает проводить параллели с существующей сегодня управленческой системой: «Но в этот момент, что не так часто бывает, очень редко даже у современных правителей (если не сказать, что, возможно, и нет, к сожалению, таких явлений), царь меотов Арифарн был доволен своей мощью, своим народом и страной, и сам народ был доволен своим правителем. Воистину, слава такому народу и правителю» (5; С. 31). Добавим: уж куда реже и экзотичнее, а потому желаннее для современной нам политической системы.    Возможно, такое уважительное и даже восторженное описание общественного устройства, бытовавшее как в среде хеттских конокрадов, так и в древнеадыгском обществе в целом, заставляет

 185

нашего современника где-то с почитанием, а где-то и с явной завистью взглянуть на представленный А.Х.Псигусовым древний социум, строящийся, в отличие от существующего сегодня, не на золоте, а на заслуженном уважении, таком редком и практически невозможном ныне со стороны отчаявшегося рядового в адрес высокопоставленного назначенца.  Кроме того, помимо столь часто и интенсивно предоставляемых автором и поглощаемых читателем внешних отзывов о главаре конокрадов – Дамхате, внимательный читатель имеет прекрасную возможность сам заглянуть в душу этого яркого персонажа, убедившись и в истинности воспринятых им ранее посторонних суждений, и в объективности их носителей. В настоящий момент все насыщено ощущениями функционирующего, энергичного в данную секунду персонажа, все препровождено через его чувства. Именно фигура одного из повествователей в определенный миг сюжета выдвигается в качестве ключевого фона.  В данном случае А.Х.Псигусов вновь удачно и к месту использует профессионально усвоенный им художественный прием внутреннего монолога, вкладывая насыщенные и эмоциональные размышления по поводу вопросов чести и совести в уста самого представителя разбойничьей власти. Аналогичные рассуждения Дамхата помогают нам познать его истинную суть и своими глазами увидеть, своим сердцем прикоснуться к его обнаженной душе, сливаясь с ним в его чувствах и сроднившись с ним в его убеждениях. Дамхат предстает мужественным предводителем абреков. Он безоглядно бесстрашен, непреклонен. Авторитет его среди соратников очень высок. Он – национальный герой, гордость соплеменников, фактически даже пример для подражания. Одновременно образ Дамхата воплощает в себе все нравственно-этические нормы, владение которыми в глазах народа

 186

было обязательным  именно для положительного героя. Порой облик персонажа «оживляется» несколькими однозначно позитивными деталями, разбросанными по всему роману и в сочетании формирующими портрет личности с индивидуальной «изюминкой». Однажды, примеряя принятого в свой стан простолюдина и друга детства Хатуву, Дамхат в качестве приоритетной видит для себя  счастливую перспективу иметь опору – настоящего друга. И здесь, из мыслей Дамхата, становится ясным, каким именно в этой, пусть несколько своеобразной, группе хеттского общества было понимание дружбы, констатация факта которой предполагала обязательное прохождение совместного испытания. Любой из хеттов убежден в том, что испытавшие друг друга смертью напарники останутся друзьями навечно, ни доли секунды не сомневаясь во взаимной верности, доставшейся им в качестве блага от бога.  Эффективно действующий даже в опасных обстоятельствах совместный дуэт может быть разлучен жестоким велением судьбы, оставившей одного в мире этом и забравшей в какой-либо чрезвычайной ситуации другого в мир иной. Однако спасшийся конокрад, каким бы мастером своего дела он ни был, навечно остается одиноким в силу того, что другие члены общества, для которых тайна смерти его друга остается загадкой, уже не доверяют ему, лишая его всех возможных перспектив ставшего ему родным и даже кровным ремесла: «Поначалу он тоскует без дела и рано или поздно, так как это в крови, идет на разбой один или со случайным напарником. Как правило – это последний набег. Жизнь коротка, и главное в ней – вовремя определить свой путь по небесным светилам» (3; С. 450). Именно это и мотивирует откровенничающего главаря конокрадов Дамхата пригласить в напарники друга детства Хатуву.  Таков и главарь разбойников в романе «Аникет» трилогии А.Х.Псигусова «Меоты», старый пират Бзага, знающий свое дело и

 187

неоднократно демонстрирующий свой, если можно так выразиться, профессионализм. Возможно, звучит несколько кощунственно применительно к объекту творчества этой социальной группы, но автор тут же, обозначая центральным мотивом действий пиратов то, «что не купишь за золотые монеты», толкает нас к иному взгляду на эту персонажную категорию. Тщательно проверяющему готовность своего отряда к предстоящему походу, пунктуальному и ответственному старому капитану не свойственна лень и присуща дотошность. Буквально вручную ощупывает  он каждую рвущуюся выйти в море лодку и позволяет ей это лишь после подобного собственного прикосновения, обусловленного его природной мудростью.  Вот как уважительно и даже несколько восхищенно говорит о старом пирате, описывая процедуру подготовки к операции, А.Х.Псигусов: «Сколько времени потерял Бзага, знал только бог, но старый пират был уверен в одном: каждая проверенная и отправленная им лодка готова для встречи с врагом. Он был мудр, хотя в мудрости своей был скуп. Он никому не доверял, ибо халатность одного матроса могла погубить команду» (5; С. 81). Нам бы сегодня побольше подобных правителей такого уровня, с такими профессиональными навыками и с таким отношением к делу! – намекает своим живописанием автор, явно озабоченный сегодняшней кадровой обстановкой на родной его сердцу земле и потому готовый учить своих соплеменников пусть на примере не слишком законопослушного, но знающего свое дело предка.  Причем и в дальнейшем на протяжении всего романного повествования Бзага становится все более понятным и близким читателю персонажем: таким душевным и тонко чувствующим; порой проклинающим себя за некоторые недочеты по отношению к товарищам; винящим себя в неудачах напарников и, особенно,

 188

приемного сына; страстно молящимся за них; даже приходящим каждое утро к морю в надежде, прищурив свой единственный глаз, увидеть в безмолвных волнах хоть малейшее воплощение своей надежды – возвращение отправившегося в опасное плавание Аникета. Но наблюдаемый им, порой жестокий прилив, уносящий обратно в море разбивающиеся о берег волны, уносит и скупые надежды страдающего и винящего себя в случившемся старого капитана. Хотя в дальнейшем, по мере развития сюжета, подтверждается провозглашаемая моряками жизненная аксиома о том, что если море что-то и забирает, то потом оно обязательно это что-то возвращает.  Так и есть, старый пират дождался-таки своего храброго мальчика, достигшего небывалых успехов на военном поприще и вернувшегося навестить своего старого воспитателя. И эта сцена подробно, с указанием неслучайной интенсивности солнечных лучей и особой настороженности стоящего на берегу Бзаги, выписывается щедро автором, погружая читателя во весь букет радостных эмоций счастливого старца. Внезапно появившаяся на морском горизонте точка, освещаемая необычным особым блеском волн, заставляет старого моряка, оскалив последний зуб, напрячь зрение, а его сердце – забиться.  Красивый строй галер, приближающихся к месту пребывания в одиночестве Бзаги, настораживает и порождает ожидание с его стороны. Пробивающая его дрожь вынуждает его онеметь, но все это от счастья, – от счастья понимания того, что приближается его мальчик, такой долгожданный Аникет: «Вот теперь Бзага был самым счастливым человеком. Он засиял от радости, весь засветился внутренним добрым светом, как звезда, которая срывается ночью с небосвода, и, падая, горит ярче всех звезд на небе» (5; С. 83). Так говорит автор о не слишком законопослушном персонаже, который, увидев долгожданного сына, творящего свои победы во благо родины,

 189

уже настолько счастлив, что теперь, познав это счастье, услышав слово «отец» из уст Аникета, теперь готов и умереть со слезами на глазах, но с чувством выполненного гражданского долга.  К тому же этому яркому, душевному и весьма привлекательному образу писатель А.Х.Псигусов остается верен и в последующих книгах цикла «Меоты», когда вновь увидев старого неугомонного Бзагу уже на страницах третьего тома того же цикла, мы ловим себя на мысли о том, что сердце все-таки приятно защемило, как при встрече хорошего знакомого, по которому оно уже успело соскучиться. И он не разочаровывает наших ожиданий, слушая пение птиц и общаясь с деревьями, язык которых, по утверждению автора, «был понятен только ему, старому пирату». Старик обнимает и гладит посаженные им еще в молодости стволы приветливой рукой, «выжимая из своего сердца капли старческих чувств, и потухшие очи иногда поблескивали слезой» (7; С. 82). Объясняет это он самому себе и своей ветвистой собеседнице тем, что эти объятия ассоциируются у него с другим объектом – его женой, бывшей ему напарницей в деле высаживания яблонь.  Причем в самом себе и в опекаемой им яблоне он видит много общего, как то: ее старость, высохший сок, проблемы с поглощением живительной земной влаги, наличие болезней, схождение коры, высыхание без человеческого внимания, склонность к стонам при сильном ветре, шуршание редкими листьями и т.д. На самом деле, все приведенные старым пиратом трудности, объединяющие его с высыхающей яблоней, в полной мере относимы к обоим собеседникам, это сначала воспринимается, возможно, немного грубовато для человека, но нет: каждая из сформулированных стариком ассоциаций может быть человеческой, т.е. натуралистичность присутствует, но в меру, причем в меру, необходимую именно для романтизма исторической прозы.

 190

Причем помимо искренних душевных излияний главарей конокрадов и пиратов автор еще не однажды иллюстрирует проводимую им в его исторической прозе установку романтизации нарушителей закона. К примеру, таким колоритным представителем этого социального класса оказывается еще и знаменитый в хеттском обществе конокрад Ашацук – настоящее средоточие целого ряда возможных личностных достоинств, воплощенных в традиционно фольклорном образе. Как признается многими исследователями, к числу любопытных персонажей адыгского героического эпоса «Нартхэр» относятся испы, воплощающие собой часто присутствующее в эпических изложениях карликовое племя, где испы  выглядят мужественными, жесткими и даже беспощадными.  Так, к примеру, в предании «Как нарты отвоевали СэтэнайГуащэ у пщы испов» речь идет о  силе и могуществе испов, некогда владевших мощной армией. Как известно, преданию, в отличие от легенды, свойственна, главным образом, установка на достоверность. При этом исторические предания генетически объединены с родоплеменными сказаниями, обладающими функцией зафиксировать и сберечь для потомков информацию о наиболее существенных событиях в бытии рода и племени. Так, в названном предании повествуется о том, как во времена нартов пщы-предводитель испов Жачеж (адыг. ЖэкIэжъ – букв. «старая борода») домогался красавицы Сэтэнай и собирался на ней жениться, но не решался ее похищать, поскольку опасался ярости нартов. Однажды, когда лучшие нартские витязи двинулись в поход на целый год, пщы Жачеж все-таки насильно увез Сэтэнай. Отвагу и мужество испов доказывает и тот факт, что их побаивались даже противоположные по физическим возможностям иныжи (великаны).  Персонаж А.Х.Псигусова в лице карлика от рождения, несмотря на свою физическую ущербность, также предстает в описаниях автора

 191

как достойное воплощение опытности и надежности в своем ремесле, как объект внешнего доверия, обладатель мудрости, зоркости и зрелости мыслей, даже избыточных, порой проявляющихся в активности «сладкого, как нектар, красноречивого языка с прямой, как стрела речью: «Отдай все, что у тебя есть, и тебе за это ничего не будет» (3; С. 495).  И этот, провозглашаемый им тезис, можно считать явным жизненным принципом разбойника, когда от интенсивного описания всех его личностных достоинств автор посредством данной фразы логически верно переходит к внутреннему миру сравниваемого им с пауком персонажа, жизненной страстью которого оказывается именно фанатичное разорение всех тех, кто считается в обществе представителями высшего класса. И здесь автор, не ограничиваясь в живописаниях, рисует читателю находящееся не в облике, а в сердце истинное уродство Ашацука, совершающего жестокие и безжалостные действия, оправдываясь фактом социального расслоения и считающего себя вправе судить высокорасположенных обидчиков.  Вот как красочно и с все-таки некоторым осуждением А.Х.Псигусов описывает психологическую мотивацию и социальное стимулирование своего колоритного героя: «Необычайно длинные руки жили особой жизнью – воровской скользкой тенью его души, ощупывая все, что плохо лежит. Сердце Ашацука постепенно обросло шерстью, и он потерял чувство жалости к своим жертвам – богатому сословию. Он тайно наслаждался своим мщением, считая богачей виновными в своем уродстве, помогая им избавиться от того, что они приобрели, угнетая бедняков» (3; С. 496).  Однако, твердый в своем осуждении автор и здесь усиленно подчеркивает положительную черту персонажа. Ворующий и могущий тем самым разбогатеть карлик в своем, постоянно

 192

подтверждаемом, противодействии нищете, раздающий все награбленное и упивающийся этой благотворительностью в адрес обездоленных, по жизни приобретает не состоятельность, а желанное заслуженное уважение, обоснованно и достоверно изображаемое явно разделяющим его автором: «Щедрость по отношению к сиротам была на грани безумства: все, что выручил в одну отверженную ночь, мог отдать, лишь бы не видеть ни одной слезы на лице несчастного ребенка. И в квартале бедных он обладал незримой властью среди покоренных им сердец, коронованный своей обездоленной судьбой, и по праву носил свое прозвище – Царь нищеты!». (3; С. 497)  Член общества, – того самого, к общению с которым или к содействию которому днем искренне стремится каждый из жителей, – этот гражданин ночью обладает свободным доступом в мир тайного мрака, и тогда вершившего, и по сей день вершащего существующее мироздание. Остается он, тем самым, по выражению А.Х.Псигусова, «конокрадом по велению сердца и хозяином той судьбы, которой щедро одарили его боги Хатти» (3; С. 497). Так и в народном эпосе из предания «Нарт Хымыш» становится известно, что у испов дома состояли из огромных, обтесанных и прислоненных друг к другу камней.  Об испах нарты говорили: те, у которых голова не получилась, а тело слишком получилось. Испы были крошечными, но выделялись способностями и лукавством. Их иногда называли «маленькими волшебниками». И потому в предвкушении предстоящего воровского похода автор позволяет своему увлеченному герою упиваться мыслью об ожидающем его колоссальном наслаждении, обдающем пламенем блаженства душу и тело. Планирующий поход за быстроногим скакуном конокрад говорит об этом походе как о деле, «чистом, как невинные, трепетные уста младенца» и искренне признается в собственных душевных порывах, побудивших его на этот «подвиг»:

 193

«К этому дню мой разум готовился год, и благословенный луч надежды проник в покровы моего сердца и достучался до моей мечты» (3; С. 504).  Таким образом, возглавляемая вышеназванным карликом Ашацуком компания, планирующая преступный увод дорогого коня с княжеского двора, позже осуществляет эту подробно, детально описываемую автором операцию, интенсивно иллюстрирующую сопровождающую в романах А.Х.Псигусова сюжетную интригу, связанную с разбойниками. Автор не пренебрегает некоторыми частыми подробностями самой преступной операции, свершаемой карликом и его товарищами по банде: вот они спорят в ходе осуществления действия, а вот товарищи соглашаются с лидерством карлика; вот они готовят лаз, а вот карлик с проворством дикой кошки взбирается в открытое окно конюшни; вот они решают обуть желаемого скакуна в хеттские сапоги, а вот лев в клетке узнает пришедшего к нему в числе других бандитов ранее знакомого конюха, и так далее.  Такого рода максимально насыщенный интенсивными событиями эпизод сопровождает банду конокрадов, заплетая интригу и удерживая читателя. Завершается в романе воровская интрига вскоре после этого эпизода посредством благополучного для его участников итогового разрешения, когда в итоге этой подробно описанной операции ее участники, ставшие проверенными друзьями, расстаются с неохотой и сожалеют о наступлении мига расставания. Старый конокрад восхваляет молодых подельников, обещает рассказать друзьям легенду об их отваге. Расстаются все четверо довольные судьбой, друг другом и самими собой, впридачу карлик, шедший на дело с мечтой о рыжем скакуне, получает свое.  Причем не только в этом, но и в романах других циклов («Меоты», т. III) А.Х.Псигусов остается верен избранной им

 194

тенденции романтизации разбойников. Не только хеттские, но и меотские нарушители закона гораздо теплее и отзывчивее, чем царские воины; не менее горделивы и отважны, но отнюдь не столь напыщенны и надменны, а их жизненные принципы хорошо отображаются в назидательных и воодушевляющих лозунгах, произносимых над телом товарища, погибшего в бессмысленной погоне за золотом: «Смотрите и делайте вывод: не искушайте сердца блеском золотых монет. Иначе, такой конец ждет и нас! Наше сокровище – пиратское братство! И мы должны быть выше власти золота! Мы не ищем богатства на трудных морских путях. Мы – мореходы, и живем в стихии своей свободы и отстаиваем ее перед этими варварами цивилизованных стран!» (7; С. 136).  Такого рода двойственность в описаниях, касающихся нарушающих закон представителей общества можно считать очередным подтверждением авторской достоверности. Подобный социальный катаклизм, имеющий место и сегодня, заключается в том, что человек, занимающийся нелегальными видами деятельности, закономерно испытывающий к себе от добропорядочных граждан негативное отношение, зачастую находит со стороны тех же граждан позитив. Порой они в общении с ним, возможно, предполагают могущего оказаться на его месте кого-то из своих близких, что обуславливает в их позитивном отношении к нему искреннее понимание и сочувствие. Такая тенденция разнится с принятой и существующей в обществе официальной установкой восприятия разбойничьего класса, но в полной мере соответствует реальной объективной действительности; и не однажды удается А.Х.Псигусову, продолжающему тем самым добрые тенденции классического мирового романтизма, художественно воспроизвести это в своих исторических циклах.

194

 

§ 2.2. Внешнеполитическая составляющая древнеадыгского социума и ее  военно-патриотический контекст в анализируемом изложении

А.Х.Псигусов, явно досконально изучивший изображаемый им в его романах исторический материал, рисует его во всех тонкостях существовавшей тогда внешней политики, вплоть до формулируемых им в его патриотическом настрое тонкостей имевшего место взаимовлияния цивилизаций: «Меоты и соседние племена, будучи тесно связаны с греками, испытывали влияние античной цивилизации и высокий подъем в своей культуре. Но и Греция обогащала свою культуру связями с меотами. Римляне также заимствовали от меотов тактику ведения боя, некоторые виды вооружения, типы одежд, более удобные в условиях Северного Причерноморья, чем греческая, и устав – кодекс взаимоотношений внутри войск» (5; С. 13).  Однако подробнейшим образом излагая позицию предводителя касков Анитты (цикл романов «Жизнеописания тридцати хеттских царей») либо повелителя меотов Арифарна («Меоты») автор не уходит от желательной в историческом повествовании художественной объективности, предоставляя возможность высказаться и оценить ту же ситуацию с противоположной позиции военачальникам и властителям хеттов, перенося читателя на военный совет царей и придавая, тем самым, многогранную объемность изложению.  Фактически та же военная ситуация, занимавшая мысли Каскара и подвигавшая его к разработке определенной стратегии, захватывает умы хеттских военачальников («Жизнепописания…») либо меотских правителей («Меоты») и побуждает их к обсуждению и формулировке конкретного плана военных действий против касков либо против скифов. Обсуждающие стратегию командующие предполагают возможное развитие событий, просчитывают возможные потери и

 196

предупреждают о возможных последствиях. Так, угадывая ненависть, которая охватит его соперника, меотский царь Арифарн ведет расчет необходимых ему воинов с учетом ожидаемых им вражеских действий, вплоть до уверенного указания цифровых подробностей: на сколько хватит двадцати – тридцати тысяч вражеских всадников, какое преобладание составит это количество, сколько всадниковлучников будет брошено в ответ и так далее. Возможно, не всегда такие документальные и иногда сухие подробности способствуют художественности изложения, однако документализм обусловлен жанровой отнесенностью произведения (исторический роман) и потому вполне оправдан, даже закономерен; благодаря чему здесь продолжена традиция отечественных романистов, как то И.Машбаша, роман которого «Раскаты далекого грома» («Бзыикъо зау») посвящен событиям военного характера, произошедшим в течение буквально нескольких часов на реке Бзиюк между адыгскими племенами.  К эпизодам живописания военных подробностей, придающих дополнительный историзм изложению, можно смело отнести раздел под названием «Битва» (книга первая), с описанием автором мельчайших деталей стратегии конкретного поединка, по которым можно смело воссоздать карту битвы. Причем воспроизвести эту карту можно с указанием имевших место передвижений тех или иных войсковых линий и происходивших в ходе боя тех или иных преобразований полковых квадратов, вплоть до приведения используемых стратегических приемов, обосновывая их и рисуя их последствия с точки зрения обеих сторон, благоразумно исключая тем самым восприятие читателем одного из родственных народов в качестве вражеского.  К примеру, и во второй книге «Жизнеописаний…», в главе, посвященной военачальнику Хамыту, автор, вдаваясь в военные подробности на поле боя наших предков, освещает имевшую место

 197

быть военную тактику с разнообразием ее приемов. Так, большое количество костров, разожженных по приказу Хамыта самими бойцами у своего военного лагеря, в результате отпугивает готовившуюся вражескую ночную вылазку и оказывается способно обезопасить хеттских воинов. Однако «батальные сцены» являются лишь небольшой частью многостраничного романа. Писатель изучает процессы в древнеадыгском мире, явления и факты, которые оказались причиной кровавого, трагического финала – процессы исторические, нравственные, этнические, социально-экономические, продолжительные и непростые взаимоотношения древнеадыгских племен с соседями и со странами, далеко расположенными от них. Вся эта реалистическая атрибутика, весь объективноповествовательный материал, а также детализированное художественное постижение истории, которая просыпается в произведении, гармонично пересекается с мифологической поэтикой, мифологическим сознанием персонажей. В связи с этим в структуру романов входят различные символы, подчеркивающие чувства и мысли персонажей. Таким образом, здесь  воскресла история народа с трагедиями и мифами, воскрес его язык, образ мыслей, своеобычие его поэтического мышления и т.д. Мифологическое в данном случае помогает автору свободно соединять разные стороны сюжета, основывающегося не только на событиях и явлениях, но и на данных мифологии.  К примеру, А.Х.Псигусов как начинает, так и заканчивает изображение военных событий «Жизнеописаний…» традиционно со знакомства читателя с настойчиво порхающим над лагерем или над полем битвы вороньем. Либо уже в «Меотах», но о том же – с наступлением смерти действующих персонажей обязательно присутствие воронья, наглого и жестокого: «Там смерть летит и лезвиями крыльев / Багровый полосует небосвод. / И стаи воронья

 198

кружат над битвой, / Стремглав летят, как камни из пращи, / Нацелившись на павшего меота, / Чтобы розовое мясо изорвать / Когтями, что сильней пиратских крючьев, / Пока в убитом не остыла кровь, / Пока еще в нем сердце не остыло, – / Вонзить свой черный ненасытный клюв» (7; С. 445).  В преддверии битвы эти наглые и излишне активные крылатые живодеры, помещенные в своем полете на фон зари, распыляющей лучи красно-багрового цвета, тут же сообщают читателю ожидаемый далее настрой («Жизнеописания…»). Так и есть: «почуявшее запах крови» воронье издает «волнующие душу крики», а воины, в чью взволнованную душу погружает нас автор, «зло смотрят на черных птиц, называя их гробовщиками» и даже присматриваются к тому, кому из этих пернатых выпадет честь «клевать мое неостывшее после битвы тело» (1; С. 225). Немного коробит, но все-таки  впечатляет.  Тот же мистицизм накануне битвы во второй книге «Жизнеописаний…» проявляется тогда, когда сидящие у костров воины, становясь мнительными и доверчивыми ко всякого рода гаданиям и предсказаниям, невольно, под заунывное кукование пернатого предсказателя,  прислушиваются к тому, сколько каждому из них осталось жить. Подобные нервно-обнаженные настроения готовящихся к масштабной битве воинов вполне объяснимы для людей, не слишком уверенных в том, увидят ли они это черное воронье на следующий день; и потому присваиваемое автором нервное возбуждение, характерное для особо оживленного военного лагеря, можно считать вполне психологически обоснованным.  Но если вороны исполняют здесь свое многовековое, полученное ими от  человека предназначение, – миссию предвестья смерти, – то жрецы, знакомые нам больше как отрицательные персонажи, все-таки обретают наконец благостный облик, свершая активную богоугодную деятельность именно во благо защищающего

 199

свой народ воина. Буквально взмокшие от усердия они неустанно просят богов о победе для царя, а индивидуально каждому бойцу, стоящему в очереди к жрецу и взирающему на него «с тоской и печалью в глазах, с зыбкой надеждой, что удастся выйти из кровавой бойни живым и невредимым» дарят свое благословение, питая им страждущего, «словно горячей пищей» (1; С.225).  Однако, рисуя готовящихся к бою древнеадыгских воинов («Аникет») А.Х.Псигусов, явно глубоко переживая проблемы нашей современности, пугает своих сбившихся с пути соплеменников применявшимися у античных бойцов методами. Оказывается, видим мы, и меоты, собравшиеся у костра перед боем, решались позволить себе бросить в огонь горстку сухой конопли, что стимулировало их, проглотивших злой дым, затеять песнопение, обрести военный дух, потерять страх и отправиться на быстром скакуне навстречу врагу, обгоняя ветер и неся смерть противнику. Тем не менее, однажды надышавшиеся злого дыма бойцы принесли смерть друг другу, подравшись  между собой перед боем. И тогда вовремя одумался их старший вождь, намертво запретивший им дышать злым дымом под страхом смерти, угрожая отрубить голову нарушителю и соорудив в качестве безмолвного напоминания курган, возглавленный мечом строгого вождя.  Либо в кн. III – IV «Жизнеописаний…» готовящийся к бою хеттский лагерь буквально пронизан назревающей ненавистью, вдохновляющей настраивающихся на нужную ноту бойцов. Практически каждая деталь из авторского описания источает из себя соответствующее настроение: мрачные взгляды воинов блестят, полные ненависти; их грозные копья ощетиниваются; горячая смола готова пролиться с крепостных стен. И все это создает ощущение гнетущего ожидания в предчувствии жаркого сражения, соединяющее

 200

стоящих друг перед другом врагов «незримым канатом, связанным крепким узлом давней вражды» (3; С. 822).  При этом А.Х.Псигусов, изображая царящую в лагере гнетущую атмосферу, насыщенную злобой и проклятиями, не забывает здесь же уделить внимание мирной группе лениво жующих подсохшую траву животных, посматривающих «по сторонам алыми влажными добрыми глазами» и не обращающих никакого внимания на раздающуюся здесь же «раздраженную ругань на разных ломаных наречиях» (3; С. 822). Подобное выразительное, мастерски организованное автором соседство двух категорий противоречиво расположенных живых существ позволяет читателю тут же невольно противопоставить группу рвущихся к убийству, ненавидящих друг друга разумных существ группе философски настроенных неразумных животных, фактически презирающих человеконенавистническую категорию воинов.    Осветив таким образом царящую в военном лагере обстановку, обозначив господствующую в душах воинов атмосферу далее автор весьма убедительно в мельчайших подробностях описывает церемонию выступления древнеадыгского войска, структуру построения его воинов и детали разнообразия их обмундирования и амуниции. Так, подробно очерчивая рядового меотского воина («Меоты»), знакомя с ним и с его внешностью, амуницией и обмундированием читателя, писатель даже в некоторой степени чувствует себя виноватым за, возможно, излишние частности, искренне оправдываясь за них своим психологически-, патриотически- и творчески-обоснованным комментарием: «Не желаю утомлять тебя, дорогой читатель, но мне до мельчайших подробностей хочется передать колорит того времени – строение домов, быт, одежду, оружие, чтобы ты почувствовал национальную гордость за культуру твоих предков – адыгов» (5; С. 11).  

 201

Причем А.Х.Псигусов периодически ставит перед бойцом, поэтически описываемым в его воинственных порывах, необходимость мужественно наследовать оружие предков в отважном продолжении их дела. К примеру, требующий у матери герой третьей – четвертой книг «Жизнеописаний….» Хатува, берущий в руки попадающий в его распоряжение по наследству отцовский меч, чувствует следующее: расположенные на нем «таинственные клинописные знаки обдавали жаром его душу. Он будто вдыхал запах войны, возбужденный пылким воображением. Тихая тайная игра меча под солнечными лучами зажгла в нем кровь воина – сына воина» (3; С. 579).  Воин Хатува, с надеждой и лаской воспринимающий подарок отца, несказанно пугает мать в своем стремлении вооружиться мечом, неизменно приносящим гибель и потому наделенном, в глазах мудрой женщины,  проклятыми свойствами. Арпаду, как мать, искренне возмущает перспектива протянуть своему сыну этот «греховный плод в грубой материи». Надеющаяся уговорить сына женщина в ответ на его уговоры и протянутую ей чашку молока решительно отстраняет протянутый сосуд, «так как ее не мучила жажда, ее грызла беда, как червь – спелый плод» (3; С. 140).  Опасаясь того, что породивший в руках ее мужа собственную смерть для носителя, меч породит нечто аналогичное в руках ее сына, Арпада скрывала его от Хатувы, уверенная в гарантируемой таким образом безопасности для ее мальчика. И еще потом не однажды получивший в свое распоряжение отцовский меч воин имеет возможность внимательно, в действии разглядеть унаследованное им оружие и, заодно, то, насколько обоснованными были материнские опасения и тревоги.  Для молодого воина, с надеждой и ласково воспринимающего отцовское наследство, этот меч – не просто кусок железа, которым

 202

можно взмахнуть, а воплощение родной земли, верный друг и понимающий собеседник. Сцена иллюстрирует сама себя; она транслирует то, как непередаваемо горько и тяжко, оставив отечество, пуститься неизвестно куда. Утрачивание отчизны, если вникнуть, это кончина этноса, и потому так справедливо трагичен персонаж в своем глобальном обращении к воплощающему родную землю мечу: «Ты, как потерянная родина, где лежит прах отца, зовешь меня отблеском холодного лезвия на новые подвиги, зажигая искры злого огня, поднимая на подвиги, зажигая искры злого огня, поднимая воинственный клич души» (3; С. 578). Подобные данной сцены доказательно свидетельствуют о постижении писателем позиций  психологического рассмотрения, когда значимо умение эмоционально наводнить реалистическую составляющую, реплику, жест, внутренний диалог, что в полной мере оказывается под силу анализируемому романисту А.Х.Псигусову. В то же время, делая читателя свидетелем церемоний выступления войска в поход, А.Х.Псигусов не только помещает его на поле боя, но и фактически погружает его в души мечущихся воинов, пытающихся найти в военных обстоятельствах свою истину жизни и оправдать творимую как ими самими, так и на их глазах жестокость: «Неистребимая война была не их виной, а виной их предков. Раны, нанесенные в потоке времени обоими народами, которые когда-то были одним общим квадратом жизни, не зажили, а оставили рубцы воспоминаний, которые при одном взгляде хетта и каска превращались в очаг войны, как сегодня на этом мрачном поле» (1; С. 229).  Подобные, глобальные, местами философские рассуждения автора при описании военных действий вновь уводят романноэпическое изложение в сторону романтической абстрактности и даже оживляют его поэтический лиризм с некоторым психологизмом, что

 203

удачно сочетается и с некоторыми подробностями, тщательными деталями военных сцен. Таковой, к примеру, можно считать ремарку писателя об уходящем за темные тучи солнце, не желающем наблюдать все происходящее на поле боя («Аникет») или образ Смерти, с радостью восседающей на троне погибающего на поле боя героя и откровенно смеющейся над его безуспешными попытками спастись.  Либо вооруженный двумя мечами, бросающийся раньше всех на врага,  Аникет приближается к читателю не только своими мастерскими для воина движениями, взмахами и выпадами, но и сопровождающими эти движения мотивами. К примеру, бросаясь во вражескую галеру, он даже не оглядывается, зная, что друг прикроет его, или, пронзив двоих врагов, не ждет, когда откроется третий, а продолжает в том же духе. Либо, нанося удары по противнику, Аникет «не хотел убивать, не делал выпады мечом в сердце, но наносил тяжелые раны, чтобы выбить из рядов» (5; С. 104). Вот такие не только описательные, но и психологические подробности располагают читателя не только к постороннему наблюдению, но и к личностному погружению его в персонажа, причем персонажа развивающегося, становящегося либо взрослеющего.   Такого, избранного А.Х.Псигусовым для изложения военных сцен, принципа он придерживается и далее, не единично, а традиционно, еще не однажды далее, расширяя тем самым возрастной диапазон и раскрывая тенденции, характерные и для других поколений изображаемого народа, не однажды прошедшего войну. Характерный и своеобразный нравственный опыт, определенный войной, часто форсирует усиленное внимание к возможности и импульсам человеческой психики, разума, самосознания в их взаимосвязях с будничной деятельностью индивида, его решениями и действиями. 

 204

Впрочем, настоящим героем этому персонажу еще предстоит стать.  Так, взрослеющий в среде меотских воинов юноша постоянно с восторгом воспоминает рассказ старого воина, иллюстрирующий мужество и отвагу последнего. И тут же тексте следует авторский комментарий, поясняющий читателю то, что именно так, постепенно, и даже незаметно для себя этот юноша и его товарищи воспитывались воинами, именно так, то есть слушая рассказы опытных бойцов. Причем, по утверждению А.Х.Псигусова, шедшие в детстве на мелкие разбои пострелы, отваживавшиеся наперекор матери искупаться в холодной тьме Черного моря, «любили свою родину, семью и жили отвагой, и любой бой был для них войной» (5; С. 56)    Очерчивается и усиливается в собственных проблематичных тенденциях субъективная этническая память, делаясь в прозе анализируемого автора  принципиальным костяком сюжетов. К примеру, вот как рассказчик объясняет стратегию подготовки Каскаром («Жизнеописания…») бойцов, романтически окрашивая используемую им методику их воспитания: «Любовь к свободе, унаследованную ими от отцов, он утучил, оросил и обработал, словно тощую бесплодную почву, воодушевил к предстоящей битве, чтобы гордость закипала в воинах, горячила уверенностью в своей непобедимости, делая героем, убивая в нем даже ничтожные признаки малодушия и трусости» (1; С. 240). Собственно в настоящем контексте здесь  обрисовывается герой как участник войны, но при этом учитывается  значимость приобретенного им житейского опыта для биографии, работы и психологии личности в другие, последующие мирные стадии жизненного пути.  При этом автор по-человечески недоумевает по поводу испытываемой представителями двух близких народов по отношению друг к другу глупой ненависти и откровенно осуждает ее носителей в

 205

их яростной слепоте. Очевидную для А.Х.Псигусова нелепость внутринациональной взаимной ненависти он периодически иллюстрирует во всей своей исторической прозе. Человечество отказывается понимать, что зло таится в нем самом и во вражде оно обречено на гибель. Так, в кн. III – IV цикла «Жизнеописания…» находящиеся в тюрьме пленные находятся фактически в общих, смежных помещениях со львами, беснующимися в своей ярости. Кормят львов, в отличие от людей, мясом. Особо неугомонных людей наказывают, в отличие от львов, металлическими розгами, стальными пиками или мечами. Причем, помещения для злых людей благоустроены гораздо хуже, чем помещения для добрых зверей, – света больше и воздух чище, т.е. детали, явно обозначающие авторское понимание алогичности и безнадежности вражеской людской внутри- и межнациональной ненависти.  К тому же агрессия, которую выказывает человечество, – это не что иное, как реакция неприятия собственной порочности, – понимает автор. Так, еще более явно выраженная ненависть, терзающая правителя Арифарна («Меоты», т. II), преувеличенная храбрость и не в меру возвышенное самолюбие которого взывают к мщению, последовательное осознание коего приводит царя к принятию окончательного решения о правомерности и неизбежности войны. Это и излагает в свойственной ему выразительной, тропно-насыщенной манере автор, проникая в душу сначала вроде бы мечущегося, но тут же оказывающегося жестоким в своей твердости правителя: «Во что бы то ни стало, даже если ему придется погибнуть, он должен наказать своего врага. И подобно огню, что горел перед ним, его душевный огонь превратил в пепел все его сомнения. Он хоть сейчас был готов подняться против того, кто желал его гибели, ослабления и порабощения его страны. Огонь отразился в глазах царя блеском окровавленного в жестокой битве меча. Безумный клич войны готов

 206

был вырваться из его пересохшего от гневных мыслей горла. Разгоревшийся огонь, словно кровавый закат, вновь осветил свирепое лицо царя-воина, и на этом лице было написано лишь одно: война!» (6; С. 20).  Или еще более тропно- и образно, ссылаясь при этом на естественно-обусловленную природную мудрость, говорит о неизбежности войны действующий персонаж другого романа того же цикла: «Если растревожить в борти пчелиный рой, украв у них мед, то от злости на своего обидчика мирные труженицы-пчелки превратятся в безжалостных убийц: налетят всем роем и острыми жалами убьют того, кто нарушил их покой и лишил сладости. Все так просто!» (7; С. 36)

От воспроизведения драматической сути войны и объединенных с ней трудностей деструктивного акта и жертвенной битвы автор периодически обращается к живописанию причудливых коллизий морально-этического предпочтения, мучительных поисков и трагических ошибок персонажей, часто воплощая все это непосредственно в описаниях тех или иных битв либо их финалов. Итогом подобных мрачных эпизодов битвы можно считать, к примеру, заключающую сцену фразу («Царь Хатти Анитта»), откровенно присуждающую победу всевластной и безнадежной тишине, что мгновенно настраивает на то, как несчастные воины, которым удалось чудом остаться в живых, отчаянно ищут друг друга на застывшем поле, либо подбирают трупы и копают могилы, а изможденные жрецы собирают раненых и пытаются им помочь всеми силами.  Вот такая она, эта страшная тишина, порожденная человеческой ненавистью, которая нарушается не менее страшным звуком: сидящий на сырой, но окровавленной и потому теплой земле лекарь, пронизываемый этим согретым кровью теплом, предельно

 207

наполняется всей этой болью и исторгает крик, самый аномальный для древнего мира – проклятие богам от своего народа. Мало того, этот крик души не остается собственностью одного лекаря, его разделяют и с ним внутренне согласны практически все те, кто оказался невольным свидетелем всего произошедшего и тоже не может понять, как могли боги Хатти, служащие объектом поклонения народа, допустить подобное и позволить земле стать теплой от крови их собратьев.  Можно сказать, добившиеся победы хетты, в силу невосполнимости и масштабности потерь, не способны тут же радоваться победе и чувствовать удовлетворение от свершенного, самое сильное здесь – лишь жестокое разочарование в вечной правоте богов. Причем подобный настрой в итоге боя характерен и для победивших в трудном сражении меотов, находящихся в той же зловещей тишине, но глаза которых также жестоко  лишены блеска торжества, уста – победного клича, а сердца – радости победы: «Скорбь и уныние, ненависть к своему царю – это переполняло их взоры, они чувствовали себя убийцами своего народа. И скоро черное покрывало ночи опустилось на гавани, чтобы не так стыдно и горько было живым, спрятало гнусное злодеяние, направленное рукой боспорского царя» (7; С. 38). Эти азбучные истины, к пониманию которых рано или поздно приходят уставшие от того, чтобы убивать друг друга бойцы, не чужды воинам и других романов А.Х.Псигусова. Так, в третьем томе цикла «Меоты» размышляющий о происходящем в его стране кровопролитии военачальник понимает: «Никто не в силах прервать вековую традицию. Приостановить на один миг возможно, но это не решение проблемы. Это только увеличит силу, с которой ты борешься, ибо запретный плод сладок» (7; С. 35-36). В итоге обдумывания стратегии и планирования тактики командующий

 208

приходит к оживляющему, даже воодушевляющему его, но устрашающему нас и сегодня своей неизбежной актуальностью выводу: «Все, началось: война, затем война с племенами, и так – бесконечно! Пролитие крови никогда не сможет восстановить справедливость, ибо зло порождает зло!» (7; С. 36). Так и в третьей-четвертой книгах цикла «Жизнеописания…» автор не единожды касается природы героизма, также психологически-обоснованно раскрывая ее на конкретном поле боя. На самом деле, именно на войне во славу родной земли насыщенно, сосредоточенно раскрываются грани характера персонажа, выкованные и взращенные в древнеадыгском доме, в древнеадыгском поселении, в древнеадыгском обществе. Описанные в мельчайших подробностях, обуревающие стоящего с мечом героя чувства, подвигающие его к героическим свершениям, позволяют погрузиться в эту сложную, но разложенную автором по полочкам пучину героической мотивации. Такого рода сцены в исторических романах А.Х.Псигусова приятно удивляют интенсивным драматизмом жизненных переплетений, неожиданными поворотами в участях героев – часто трагических, но в самом высоком значении этого слова, когда и сам уход предназначен для возвышения человека, для оживания утаенных в нем потенциалов, осознанно содействующих тому или иному обогащению либо усилению родного для него государства.  Причем подобными А.Х.Псигусов представляет не только исторических, но и фольклорных героев («Сосруко – сын камня»), явно обосновывая уже одним существованием первых само появление вторых: «Слабая страна, истерзанная междоусобицами и напором внешних врагов, с трудом удерживала свои границы благодаря таким героям, как Сосруко, Быдыноко и Тотреш. Как одинокие волки, рыскали они по стране в надежде отличиться в поединках, сохранить

 209

имя в ореоле славы. Именно перед такими героями трепетали внешние враги, как листья кроны перед всевластным ветром. Благодаря их мужеству и доброй молве об их подвигах за ними шел народ нартов, мятежной волной сметая с пути ярых врагов – иныжей» (9; С. 102). К примеру, очевидным наследником героических нартских традиций и их мотивации предстает описываемый в романе цикла «Меоты» отважный и, подверженный при этом воздействию опекающей его от легкомыслия мудрости, военачальник Катос, образ которого несколько идеализирован, но оттого максимально романтичен и выразителен. Считающий себя счастливым человеком лишь в силу того, что имеет возможность просыпаться и полноценно обладать таким сокровищем, как жизнь, он находит ее истинным богатством, не интересуясь другими, более материальными и оттого более приземленными соблазнами.  Подобная жизненная позиция героя порождает его вполне закономерную в древнем цивилизованном обществе успешность, помогающую ему преуспеть в жизни и в карьере, что автор щедро формулирует в назидание нам, живущим сегодня и также стремящимся (но не столь успешно) сделать счастливую карьеру: «И его взор, все подмечающий, проникающий даже в недра души своих врагов, был осведомителем неустанной мысли, а это – тщательный разбор всего увиденного, пережитого сердцем, сопоставление настоящего с опытом прожитой жизни, множество разноречивых идей и, наконец, соответствующие выводы его внутреннего Я, его высшей власти – мудрости» (7; С. 34). Таким образом, в обстановке раскаленной военной ситуации, в ракурсе безапелляционного рассмотрения этических вопросов особенно красочно отличаются качества человека, который добивается того уровня персональной свободы, каковая обязательна

 210

для созревания личности. Настоящие, выковывающие личность, множители не упраздняют, а, напротив, предполагают скрупулезное самовоспитание, постоянное  шлифование собственного «я», соразмерение личных субъективных стремлений, склонностей с персональными стремлениями, склонностями окружающих, с участью своей отчизны. Как формулирует сам автор в книге афоризмов («Клад знаний…»), «Геройство воина – жизнь свою сохранить, честь не запятнав» (4; С. 130).  Фактически А.Х.Псигусов провозглашает все тот же обязательный для серьезных авторов основной вопрос бытия, звучащий вновь и вновь – от цикла к циклу, от произведения к произведению, от эпизода к эпизоду, от персонажа к персонажу: «Как в этом грешном мироздании человеку остаться человеком?». Вопрос этот не может и не остается без ответа, потому что каждый человек обязан уяснить связь свой личной судьбы с судьбой окружающего человечества и, шире, – заселяемого им макрокосма. Ощущающий неожиданный страх персонаж, пытаясь вырваться из «цепких клещей» этого чувства, осознает безысходность и, не в пример многим, проявляющим малодушие, оказывается способен противостоять ему благодаря воспаленной гордости, возбуждающей ярость и благодаря подавляющей страх храбрости, «обретая невероятную беспрекословную власть, появляется готовность на любой подвиг; именно таких людей в народе называют героями» (3; С. 248).  Столь подробно разъяснив нам персонажную мотивацию, автор также психологически точно описывает то, что происходит в душе героя уже в процессе свершения подвига, то, какие переживания сопровождают буквально каждый взмах его руки и каждый взмах вражеского меча. Таким образом, его героическая биография представляется неразрывно скованной с долей древних адыгов, а сам его образ заслуживает собирательный оттенок, делается средоточием

 211

идеальных черт всего народа. Случается это с помощью постижения и воссоздания мировоззренческих, этических и, что еще более заметно, – социально-психологических начал персонального  героизма. Как человеческий, так и жизненный материал, а также историческая эпоха, воскрешаемые им, устанавливают характер и специфику вопроса, доказывают обоснованность ее выбора современным писателем.  Как известно, полнота характера и правда человековедения зависят не от их запланированности, заданности, а чаще – от неожиданностей поступков людей, необдуманности их поведения, которые и выдают подлинную сущность человека, сказанного им слова, сотворенного им поступка. Вообще человек на войне – одна из древнейших тем мирового искусства – вырастает весьма своеобразно в северокавказской литературе, обращающейся к общенародному, принципиальному для каждого горца подвигу предохранения родных земель в ходе ряда кровопролитных и продолжительных в истории Северного Кавказа войн. Для авторов  национальной прозы это фактически существенный ракурс обрисовки, с собственными типичными чертами моральной, духовной и психологической проблематики. Преимущественно и все произведения А.Х.Псигусова пронизаны думой о необходимости неизменного совершенствования гуманистического самосознания человека, о его ответственности за все, что вершится с его участием или посредством его неучастия.  Именно подобная, иллюстрирующая гуманное человековедение поведенческая реакция героя имеет место в данном случае. Первый раз в своей жизни убивающий человека персонаж сам теряется от своей жестокости и оказывается скованным ужасом при виде содеянного. Но то, как враги реагируют на кровь убиенного товарища, воодушевленные ее видом на дальнейшие злодеяния, возвращает героя в чувство и подвигает его к дальнейшим свершениям, вновь описываемым автором в выразительно-богатом стиле: «Хацана

 212

бесстрашно отбивался, орудуя мечом, как пчела жалом. <…> Жар внутреннего огня испепелил его сердце, словно кровавым серпом подсекли цветущий сок жизни. Он упал, как подрезанный колос пшеницы, подмяв под себя упругую высокую траву, издав томительный и мучительный стон» (3; С. 249-250).  Согласитесь, именно благодаря столь пропагандируемому нами выразительно-богатому авторскому стилю читатель, одновременно с воином ощутив испытываемый им в момент пронзения его груди «жар огня», в унисон ему издает тот же стон. Именно такого рода информация сообщает изложению самобытный психологический нюанс, как то чувство собственной задействованности читателя одновременно с героем в разыскивании ответов на вечные, бесконечные для всего человечества духовно-ценностные проблемы. Его борьба обречена априори, но, тем не менее, он не способен ни отойти, ни прервать свое служение Отечеству. Этот стон фактически оказывается живым воплощением и, одновременно, – излучением всего того, что делает героя хеттом, его национальной духовности, его национальной идентичности.  В ходе развития другой сюжетной линии в том же романе («Жизнеописания…», кн. III – IV) героически поступающему шаману, спасающему положительных героев, помогают все предметы интерьера, хозяйственные атрибуты и постройки, оказывающиеся на его пути. Дверь, под которую «заботливой рукой подсыпана сырая земля», «послушно отворяется» под сильной рукой спешащего на помощь колдуна, а живые потоки солнечного света озаряют сумрачный хлев, наделяя исстрадавшихся пленников светлой надеждой, реально оправдывающейся с его появлением.  Однако здесь имеет место любопытная деталь, все-таки доказывающая силу и мощь вековых этнических приоритетов и религиозных установок. Дело в том, что уже на следующее утро уже

 213

упоминавшиеся нами побежденные воины, упрекающие своих богов, начинают понимать, насколько им повезло проснуться и наслаждаться пусть мелочами, но доказывающими их бытие. И потому они тут же начинают благодарить богов за благополучно исполненную Всевышними роль Божественного щита во время имевшей место быть мясорубки: «Этот день надолго останется в его памяти рубцом воспоминаний, будет напоминать отметиной на сердце, что он один из баловней судьбы, в то время, как для многих его соплеменников вчерашний закат был последним» (1; С. 267).  Следовательно, упиваясь красотой красного восхода солнца, каждый из них начинает мысленно клясться в том, что принесет жертву и будет усердным и ответственным верующим: «Вольно же мечтать и думать человеку, когда еще вчера его жизнь висела на грани жизни и смерти, а сегодня, в матовом покрывале рассвета, узнавать жизнь в лицо и радоваться, что боги продлили дарованный ему земной срок» (1; С. 267). Таким образом, наблюдавшееся непосредственно после боя и непосредственно на опущенном в гробовую тишину поле религиозное разочарование не окончательно, а все-таки единовременно. Однако, возвращаясь к размышлениям на поле минувшего боя, отметим, что объективный автор далее в этой сцене логично переходит от испытываемого на поле кровавого сражения рядовыми воинами, с ужасом не досчитывающихся своих друзей и братьев, к тому, что испытывают персоны более высокопоставленные. Единственный, кто здесь же, сразу после победы, испытывает удовлетворение и чувство выполненного долга, упивается ими и, победив войско, которому проиграл в предыдущей битве, азартно готов на новые свершения в этой сфере, – это царь Анитта.  Предупреждавший его о возможностях неисчислимых потерь военачальник Хамыт оказался прав, но Анитта не упрекает себя за

 214

собственную амбициозность (соответствуя здесь таким авторским афоризмам: «Порок неисправим, его надо выкорчевывать как не приносящий зрелых нужных плодов корень (4; С. 45) или «Признание своего поражения, самооценка своих сил порождает в будущем победителя, трезво оценивающего слабости и силы» (4; С. 112)).  Конечно, он сожалеет о произошедших утратах, уважает погибших и благодарен тем, кто ушел из жизни настоящими героями.  Интонация авторского изложения в эпизоде, описывающем сидящего верхом в забрызганной кровью своих врагов одежде и мечтающего о новых победах безжалостного правителя, явно осуждающая. Его позицию можно считать более приближенной к позиции военачальника Хамыта, сопровождающего царя в этой сцене, но избегающего разговора с ним, чтобы избежать опасного проявления своей злости на нетерпеливого государя, не послушавшегося его и поторопившегося «за призраком легкой победы».  Излагаемое Хамытом мысленное обращение к царю наверняка можно считать выразительным обращением А.Х.Псигусова ко всем покоряющим чужие земли правителям – причем не только из прошлого, но из настоящего и даже из будущего: «Даже хорошая лошадь слушает тень своего всадника, а ты, опьяненный величием, слушаешь только свое мятежное сердце, которое хочет завоевать весь мир, объять необъятное. Опасно жить надеждой, когда не в ладу сердце и рассудок. Игра воображения – это черная бездонная пропасть» (1; С. 266). Однако при этом генерал объективен, самокритично и безжалостно обвиняя себя, позволившего главе поторопиться, в собственной нерешительности и уступчивости, повлекших за собой такие потери.  Не менее сознательным (в положительном смысле) предстает в своем раскаянии и другой военачальник из ряда тех, в души которых

 215

накануне и после боя не однажды проникает в своих романах А.Х.Псигусов, – Багион из цикла «Меоты». Выходящий по мере необходимости в бой высокопоставленный воин, стоя в строю с другими, горящий желанием наказать врага соратников, с удивлением обнаруживает в себе отсутствие желания участвовать в битве, обусловленное ясным, осознанным и здравым пониманием бессмысленности противостояния двух народов.  Имеется в виду противостояние, приводящее к преобразованию в остывающий труп знакомого Багиону, «молодого, чистого сердцем и помыслами воина, павшего героем», т.е. противостояние, «ставящее тавро на его сердце, вызывающее в душе презрение и отвращение к войне»: «Разве самопожертвование и гибель тысяч воинов стоят того, чтобы насладиться местью, сказав себе: «Я отомщен!», и быть призраком мнимой славы, радоваться и сомнительному могуществу. Жалок и смешон в моих глазах Агара: прийти к победе по человеческим трупам, стоять по колено в крови, несчастьем своего народа удовлетворив свое тщеславие, ублажив свое лживое сердце!» (6; С. 315).  Правда, очень и очень узнаваемо в сравнении с не менее жалкими и смешными, – теми, кого мы вынуждены наблюдать каждый день по телевидению и в жизни, правителями? И, – озаривший меотского военачальника вывод: «Нет непобедимого войска, как и страны, и меч – не самое лучшее средство для приобретения счастья и процветания народов» (6; С. 315-316) (внушить бы эту мысль мудрого древнеадыгского полководца полководцам современным, активно творящим политику в мире двадцать первого века (да и всех предыдущих цивилизованных веков)). Вообще тема родины, неизменно являясь приоритетной в большинстве исторических текстов А.Х.Псигусова, проявляется здесь

 216

не только в эпизодах, непосредственно описывающих военные действия, бои и сражения, солдат и генералов, а также в эпизодах, казалось бы, далеко стоящих от явного выраженного патриотизма. Автор подробно рисует жизнь народа в самых различных ее проявлениях; в этом для него нет мелочей: народ должен знать, чем и как жили его предки, какие идеи и законы жизни их волновали, во что они были одеты, что ели, что пили и т.д., то есть все, что составляет этнический, нравственный, психологический и духовный менталитет народа.  Так, к примеру, изображая в зачине одного из романов («Жизнеописания…», кн. III – IV) входящую в зал царицу автор приправляет патриотической тональностью уже непосредственно описание ее одежды: естественно выглядывающие из-под платья башмачки – хеттские. Данный художественный прием автор использует постоянно и далее: трудящийся уже в следующем эпизоде мастер, плетущий корзины, также одет в одежду родного ему происхождения – хурритскую рубашку и хеттские сапоги. А легкая, неуязвимая и имеющая быстрый бег хеттская колесница, созданная и производимая хеттскими мастерами, по праву считается чудом древней цивилизации.  Подобная патриотическая окрашенность умело распространяется автором с конкретных предметов быта очерчиваемых в романах этносов на саму манеру их существования, т.е. можно сказать, на менталитет. Чтобы обосновать этнопсихологическую мотивацию своих персонажей А.Х.Псигусов обращается к менталитету изображаемого им народа. К примеру, таковым можно считать описание почти пустой хеттской комнаты, когда автор, перечисляя ее скромные атрибуты, обобщает, говоря о традиционном неприятии хеттами излишеств, проявляющемся непосредственно в бытовом убранстве. 

 217

И судьбоносное значение в таких описаниях имеет такая деталь, как их соответствие классу описываемого героя. Дело в том, что характерный для хеттов аскетизм А.Х.Псигусов наглядно иллюстрирует в разных сценах применительно к разным социальным группам. И тогда вырисовывается тенденция, доказывающая, что этнической скромностью («предпочитая простор, пользовались только самым необходимым» (3; С, 427)) обладали не только рядовые труженики, но и могущие себе позволить роскошь знатные лица. Все это в совокупности создает нужную в данном историческом изложении тональность, фактически наполняет читателя тем же настроением, которым были наполнены и которое источали вокруг себя представляемые  персонажи. Хеттские герои А.Х.Псигусова, почитающие и обожающие свою хеттскую родину и потому готовые в любой момент надеть хеттские доспехи, оседлать хеттскую колесницу, взять в руки хеттское оружие и закрыть свою хеттскую землю собственной хеттской грудью. Они выделяются явно обнаруженной привязанностью к родной земле, которая является для них бесконечным родником вдохновения и жизненной активности, когда любой получающий в свои уста нить повествования персонаж возбуждает новую галерею раздумий и эмоций, новое миропонимание и мировосприятие, новую лирическую ткань с собственным, индивидуальным содержанием.  Однако вся галерея при этом расположена так, что направлена к одной-единственной исходной точке – Родине, усиленно культивируемой А.Х.Псигусовым на протяжении всего его творчества (из авторских афоризмов) («Клад знаний…»): «Можно преклонить колени перед тем, у кого зов любви к Родине сильнее жизни» (4; С. 119) или «Шагай, черкес, из края в край и Родину свою не забывай, где бьется мятежная волна моря, и чти обычаи отцов, и землю предков защищай» (4; С. 122).

 218

Пафос, с каким традиционно движется романтическое искусство – это и есть готовность воина пожертвовать жизнью ради материземли.  Но ведь действительно, жертвование своей жизнью ради жизни других свидетельствует о величии человека. В какие бы сложные обстоятельства ни попадал подлинный человек – он обязан, если нужно, пожертвовать собой ради будущего. Такое пафосное бессмертие и способность к воскрешению ушедшего таким образом героя, типов, отношений, мигов в жизни, фиксация настоящего, поселение в художественную вечность того, что течет и утекает в «хаоса бездну», – все это реализует себя у А.Х.Псигусова в некой художественной пластике, в остро схваченной мозаике живой жизни.   Так отдельные персонажи писателя олицетворяют собой отдельные правды, и лишь через их взаимодействие воссоздается правда той дальней эпохи. Передавая окружающий природный или человеческий мир, писатель – напряженной концентрацией внимания – выхватывает тот или иной его фрагмент, ту или иную, часто моментальную, комбинацию вещей, воплощая свое впечатление и видение в изобретательном, точном, живописно-изысканном слове. Именно поэтому каждый из персонажей оказывается так близок и понятен читателю, разделяющему с ним его позывы, порывы и стремления и живо ощущающего себя стоящим рядом с героем в тех же хеттских сапогах и в хурритской рубашке.  Одновременно в романном изложении А.Х.Псигусова еще не однажды определяющей окажется именно социально-политическая тональность. И – чувство родины, которое усугубляется до болезненности, когда над ним нависает угроза утраты. К примеру, в патриотических воспоминаниях жреца Мурфасили («Жизнеописания…») о статусе своей страны он соотносит любовь хеттов к их второй родине – Хатти – с любовью к их исконной родине – Кавказу, объясняя равносильностью этих чувств стремление хеттов

 219

воевать с касками, также пришедшими с Кавказа, но нападающими на их новую родину. Причем противостояние им жрец организует посредством реализации магического ритуала, подробно описываемого автором.  Не одобрявшаяся в хеттском обществе магия, комментируемая Мурфасили по-своему («Народ должен делать то, что говорит жрец, а что делает жрец, народу делать не положено» (1; С. 60)), может быть использована шаманом для изгнания злых духов из больного тела, что и описывается в мельчайших подробностях в эпизоде обращения жреца с мольбой к всевышнему, – эпизоде, в ходе которого жрец приходит к тому, что призывает бога «наслать заклятие на враговкасков, чтобы воины Анитты легко победили их в бою» (1; С. 61).  Данная подробно описанная автором ритуальная процедура предполагает дальнейшее столь же подробное описание удовлетворенности, испытываемой жрецом, исполнившим все в соответствии с аксиоматическими канонами, вследствие чего лицо свершившего обряд персонажа «светится, как диск луны» (1; С. 61). Таким образом, в событиях описываемой А.Х.Псигусовым эпохи у каждой стороны была своя правда, согласно которой она и функционировала. Каждая сторона находила себя правой. Тем не менее, подлинная, а не лукавая, правда была на стороне этнических патриотов, жертвовавших всем, в том числе и своими жизнями, во имя свободы и независимости. Либо та же общественно-политическая оттененность, но уже во вражеском лагере. Так, в спорах обсуждающих дальнейшую стратегию действий касков вырисовываются существующие во враждующих обществах социальные режимы с различными системами управления: хетты выглядят более склонными к авторитарному тоталитаризму, а каски – к демократизму, обязывающему вождя к обсуждению мнений всех воинов. В сценах

 220

государственного управления, существовавшего в рисуемом обществе, порой возникают усиленные, достигающие трагизма споры, распространяется борьба убеждений, которая переходит в самую настоящую битву, воспроизводится война одних социальных групп либо их представителей с другими, противостоящими им, преимущественно  морально.  Но автор, описывая такие объекты, фактически изображает идеальную для современников модель управления. Вождя, о котором мечтал бы сегодня любой народ, он делает традиционным для древнеадыгского общества. Так, собственностью собравшихся на общий сбор вождей является «народ, семья, добрый конь и справное оружие, а также счастье и удача в грабежах и военных походах против врагов», обязанностью – уважение к своему народу и своим воинам, слугам, справедливое отношение к ним: «А главная их задача – традиции отцов соблюдать и край, где живут, честно стеречь, не жалея живота своего, от врагов…» (5; С. 69).  Или в другом романе того же цикла «Меоты» автор вновь – о специфике древнеадыгского управления, но уже о готовности самих представителей власти принести в жертву не только жизнь, но и душу: «Такова жизнь правителей: на первом месте интересы страны и народа, даже если приходится наступать на собственное бесхитростное сердце» (6; С. 16). Либо в другом эпизоде прекрасно разбирающийся в характере царя, опытный по жизни, подчиненный оптимистично оценивает сложную ситуацию: «Вот и правитель, как волны моря, побушует и утихнет, ласково заманивая мягкими веселыми волнами в море жизни. Но не зная законов моря, лучше туда не заходить» (5; С. 269).  В целом, остающаяся на протяжении миновавших тысячелетий актуальной для адыгов военная тема в полном объеме присутствует у А.Х.Псигусова в рисуемом им образе хеттского либо меотского воина,

 221

демонстрирующего свои мысли, проблемы, действия, – в иллюстрациях, каждая из которых направлена лишь на нее – единственную родную страну. И здесь в такой мощной силе этой энергетической направленности не может быть сомнений, – имеет место та же вызывающая слезы и порой шокирующая верность (пусть и хозяину, но родному), которая уже упоминалась в эпизоде с искренне прощающейся с царем лошадью.  Все это, усиленное слёзным плачем, порой хотя немного наивно, но так трогательно и даже где-то знакомо, понятно и потому разделяемо, возможно, каждым нашим современным соплеменником. Этапы такого, во благо родины, кроваво окрашенного национального пути, сопровождаемого неизменной болью и раздумьями об ужасном; обагренное продолжительными и неисчислимыми битвами алый вчерашний день горских народов,  – все это убедительно изображено А.Х.Псигусовым. В частности, достаточно доказательны в художественном отношении психологические переходы в сознании центрального персонажа, внушительны духовно-ценностные составляющие, на которых базируется его патриотизм.  Как исторически известно, адыгский народ вынес бесчисленное количество войн, безжалостно помещающих нацию на предел и физического, и духовного выживания. Однако в любом случае, когда этническая участь  попадала на границу  уничтожения, когда обессиленные бойцы уже не имели ни малейшей возможности сопротивляться напору яростных противников, черкесы (адыги) всех веков привлекали к делу, призывая на подмогу, свое наиболее могучее средство – патриотически обусловленную духовную мощь, – благодаря чему поразительным способом одерживали верх над покушающимся на их отчизну недругом. Таков и военно-окрашенный зачин книг III – IV «Жизнеописаний…» («Пу-Шаррума (отец) и Табарны I (сын)). Начинается развитие сюжета в этом романе с

 222

детализированного описания военной крепости хеттов, когда автор уверенно подводит нас к ней, объясняет многие подробности ее архитектурного строения и тем самым рождает в нас разделяемое настроение расположенности к выглядывающим из этих приближенных к нам стен стражникам.  Писателя здесь явно и глубоко волнуют проблемы  общеглобального размаха, как то: закономерные вопросы человека и судьбы  его Родины, вопросы здорового патриотизма, вопросы естественной ответственности индивидуума за собственные деяния и так далее. Этот патриотически обусловленный интерес, отчетливо выражаемый автором в романных строках «Жизнеописания….», столь же интенсивно развивается и в других исторических циклах. Преданность писателя  родимому очагу в частых военно-окрашенных повествованиях не сокрушила в его романном изложении первостепенного концентрата, включающего трудности описываемых им древних цивилизаций, общественного устройства того времени и человеческих взаимовлияний в нем, осмысленного чувства ответственности личности за реальное бытие на земле, за все живое и одушевленное собственной красотой на ней.  Причем в одном из томов «Меотов» (т. III) имеет место так называемая «Нома о Митридате» – фактически поэма о героическом патриотизме древнего воина, красиво изложенная автором в назидание своему читателю и содержащая строфы подобного рода: «Побоище поземка заметает / Слоями снега, только все равно / Сквозь белый снег, как будто сквозь повязку, / Кровь проступает – черная уже. / Мороз силен, но битвы жар сильнее, / Еще сильней – любовь к родной земле. / О том и мысли воина-меота – / О Родине и матери своей» (7; С. 446). Действительно, как раз собственно пелена патриотического духа неизменно выступает для витязей более, чем

 223

стальным, и потому фактически непробиваемым щитом, не позволяющим неприятелю проникнуть в их души. Одновременно тревожность, тревожащая сердца настоящих вооруженных пиками персонажей, самоотверженное рвение, с которым они мужественно исполняют свой патриотический долг, а также кровь, бесстрашно и беззаветно пролитая ими на наших глазах во благо Родины, – все это интенсивно приближает нас, читателей, максимально близко к ним. Подобное представление делает их для нас не просто виртуально далекими носителями доспехов и шлемов, а фигурами близкими и даже где-то родными. Причем служба таковых в царском войске и судьба таковых на ратном поле держат читателя в закономерном напряжении на протяжении всего романного изложения, заставляя с волнением следить за происходящим с ними в рамках военного сюжета, волноваться с ними в ходе битвы, радоваться одновременно с ними в результате победы, ничуть не в меньшей  (если не в большей) степени, чем сам персонаж. И потому именно такого рода многогранность художественного творчества А.Х.Псигусова, личностно-обусловленная и явно выражаемая в его исторических циклах, именно подобного рода приближенность анализируемого военно-окрашенного повествования к человеку, – все это и будет рассмотрено нами далее в следующей, третьей главе представленной монографии.

223

 

Глава III. ДРЕВНИЙ АДЫГ КАК ДЕЙСТВУЮЩИЙ СУБЪЕКТ СОЦИУМА И КЛЮЧЕВОЙ ОБЪЕКТ РОМАНИСТИКИ АСЛАНБЕКА ПСИГУСОВА

§ 3.1. Человек в его эмоциях и стремлениях как стержневое действующее лицо анализируемой романистики

Далее отвлекаясь от вышерассмотренного патриотически насыщенного  военного героизма, прямо обусловленного внутриполитической и  внешнеполитической проблематикой предыдущих глав, заметим, что композиционно-образная сюжетика исторических циклов А.Х.Псигусова  насыщена не только военным, но и интимным, гораздо более возвышенным и изящным романтизмом. Человек не может и не должен обращаться в некоторую модификацию сухого устройства, действующего полностью на позициях целесообразности и рациональности. Фигура выписываемого автором древнего адыга не была бы достаточно полноценной и многогранной, если бы читатель не имел реальной возможности не только проследить, но и прочувствовать, как обнаруживаются в персонаже наиболее интимные из личных чувств, как то симпатия, любовь либо страсть. К тому же, без этого А.Х.Псигусову практически невозможно было бы с необходимой всесторонностью распахнуть и воссоздать перед читательской аудиторией целиком состоятельность духовнонравственного слоя описываемого им персонажа и, одновременно, – олицетворяемого последним общества. Мало того, даже романтизирующий повествование легкий мистицизм периодически используется автором, в очередной раз погружая читателя в существовавшую в описываемом обществе эмоционально-ценностную атмосферу. Следует отметить, что тем самым А.Х.Псигусов максимально приближается к столь культивируемому в отечественной и национальной литературе, развивающейся с 60-х гг. ХХ в.

 225

тенденции «очеловечивания», т.е. лиризации прозы, элементы которой можно проследить в таких, считающихся в некоторой степени романами-размышлениями, произведениях адыгских писателей, как «Страшен путь на Ошхомахо» М.Эльберда, «Сказание о Железном Волке» Ю.Чуяко, «Щит Тибарда» Т.Адыгова, «Черная гора» и «Вино мертвых» Н.Куека и др., в которых события и исторические лица обнаруживаются неким фоном, на котором базируется сложный философско-поэтический сюжет, а фактическим объектом исследования оказывается драматическая идея о прошлом адыгов, которая постигается в контексте мировой истории, ее духовного течения.    В частности, и у А.Х.Псигусова развитие сюжета часто происходит в соответствии с решением, принимаемым живописуемыми автором весами судьбы («Жизнеописания…»), «в неведении слепого безумия» (3; С. 364) взвешивающими гирями жизни людские судьбы. Именно от того, какая из чаш перевесит, – та, на которой пылает горячее влюбленное сердце молодого воина или та, на которой стынет холодное мертвое сердце его матери, – и зависит дальнейшее логически обусловленное сюжетостроение романа. Причем автор сам, как и многие наши современники, даже с некоторым искренним уважением относится к этим, порой определяющим людские судьбы, мистическим явлениям, говоря о послании рока как о «сладком зове, который не любит, когда обсуждают его решения, посылая еще более суровое наказание» (3; С. 364). И потому ничего другого, кроме искреннего сочувствия, не может возникнуть при нашем знакомстве с пугающей бедой одного из персонажей – хеттского воина, завоеванного нелепым страшным сном («Жизнеописания…»).  Автор с константным, непременным интересом и ощутимой чуткостью хранит в условной зоне созерцания легко распознаваемую

 226

мыслительную деятельность выводимого им персонажа. Благодаря этому, приглашая разделить с ним то же действо читателя, писатель сам держит под наблюдением течение, созревание и взаимовлияние иногда взаимно отрицающих друг друга чувств, тревог, раздумий. Пришедшая к нему во сне двуглавая огромная мерзкая змея заставляет сомневающегося в жизни Хацану метаться в морозном поту, когда каждая из голов просит его любви. Причем одна из таких, образно представленных, настойчивых героинь напоминает его жену, а другая – также интересную ему молодую женщину. Прочно обосновавшийся в подсознании молодого воина отвратительный облик, неизбежно ассоциирующийся с близкими и обычно  привлекательными для него лицами, нарушает семейную идиллию и не позволяет с данного момента мужчине, стремящемуся избавиться от этих метаний, полноценно исполнять собственный супружеский долг.  Подобная интимная неполноценность, необходимость отказа от одной из дорогих женщин сильно угнетает порядочного мужчину, понимающего, что своим выбором он болезненно ошпарит одну из них. Понимая, что тем самым, при всей степени его прирожденного благородства и совестливости,  он обречет себя на дальнейшие бесконечные самообвинения, практически с нулевым шансом на самопрощение и душевное спокойствие: «Разрыв с Гощапс был похож на низвергающуюся с высоких вершин снежную лавину, которую никто не в силах остановить, а если изъявит желание, то его накроет холодной ледяной коркой забвенья» (3; С. 367).  Таким образом, в сюжетообразующем средоточии данного романа (к тому же, ряда других романов этого и иных исторических циклов А.Х.Псигусова) размещена подобного рода индивидуальная, чувственно обусловленная интимная трагедия персонажа, который силой и интенсивностью испытываемой им любви получает возможность проявить и иллюстрировать мощность своего характера

 227

и, одновременно, – степень совестливости собственного благородства. Последовавшие позже проявления подобной устрашающей «снежной лавины» с ее последствиями подробно выписаны в дальнейших сценах сюжета, когда автор делает читателя сочувствующим свидетелем эмоциональных бесед расстающихся персонажей, помещая его посредством высказываемых ими коммуникационных реплик на ту или иную из выясняющих отношения,  взаимно неравнодушных сторон.  Либо эпизод встречи двух влюбленных, насыщенный жаром, отчетливо обдающим и читателя, с благодарной радостью погружающегося в явно выраженную пучину вновь одушевляемых автором живых страстей конкретных персонажей: «Его обдало жаром, он ощутил легкое головокружение, сердце билось, словно птица в клетке, разрывая грудь приливом долгожданного счастья, пылая восходом зари! Она говорила тихо, ласково, и голос ее журчал, как срывающийся с гранитной скалы водопад, заманивая в глубины своего русла. Жар любви, исходящий от ее мягкой, упругой груди, заискрился в ласковых объятиях. Предательская дрожь качала их в колыбели огненной страсти. Они дышали ароматом друг друга и сами были удивлены пламенем желания в их груди» (3; С. 354). Подобными словами А.Х.Псигусов как образно, так и убедительно формулирует читателю  античную и азбучную правду: тот, кто дарует человеку подлинную любовь, сам непременно станет объектом аналогичного чувства, а изменивший своей  любви обязательно потеряет ее на веки вечные.  Либо вот как такая взаимность распространяется в другой, подробно выписываемой автором сцене общения двух страстных влюбленных, когда даже природа боится потревожить эту упивающуюся любовью пару: луч солнца опасается обжечься жаром их чувства, а шмель, назойливо жужжащий, кружится в тяжелом

 228

полете вокруг, но на вежливом расстоянии. При этом, метафорически колоритно объясняет писатель, «на устах счастье свило гнездо надежды, озарив внутренним светом разгоряченные красивые лица, – ибо нет красивее лица жгучей любви, наполненного взором радужной мечты, в зародыше страстных свершений, переживаний, лишений и трепетного ожидания ласки» (3; С. 443). Порой А.Х.Псигусов в порыве подобной живописной откровенности уходит глубоко в романтизм, однако здесь же одергивает себя и даже в таких поэтических сценах, говоря об обуревающих влюбленного героя мечтах «умчаться на гребне взволнованных грудей» любимой, успевает вернуться к некоторому достоверному эпическому реализму: «Но молодой конокрад ошибался, ибо женщина необузданностью своего характера круче, чем дикий жеребец. И не каждый может оседлать ее горячие чувства. Стремительный бег времени, как стремя необузданного скакуна, может занести в открытую пропасть» (3; С. 568). Вот так-то, юноши, осторожнее!  И потому, словно услышав этот авторский комментарий и с благодарностью вняв ему, герой романа другого цикла («Меоты», т. II), молодой торговец, внезапно помогающий лежащей на дороге пострадавшей девушке и тут же влюбляющийся в нее мгновенно заискрившимся чувством, также самоодергивается, запрещая себе мечтать о столь юном создании неземной красоты, расслабляться и давать волю чувствам. Он предупреждает себя от того, чтобы «страдать впоследствии от непереносимой боли расставания, мучительной для сердца и рассудка» (6; С. 205).  Вообще А.Х.Псигусов в явно и часто проявляющемся на его страницах лиризме продолжает и развивает, применяя их к роману, традиции  обращающихся к психологизму отечественных писателей. Этот лиризм,  сопровождающий обязательную для исторического

 229

романа эпичность, к примеру, глубоко и подробно проникает в душу измученного, вынужденного расстаться со своей женой мужчины, прожившего с ней не один день в прекрасных ощущениях, не успевшего еще растерять этих приятных воспоминаний, являющихся в данной ситуации безнадежно отягчающим интимный выбор аргументом или грузом: «Тревожная память о прожитых некогда сладких годах теребила душу, словно ослабевший лист на плодоножке, который, шурша под слабым дуновением и грузом созревшего плода, готов сорваться с цветущей ветви и разбиться о твердую почву» (3; С. 366).  И, тем самым, читатель отчетливо прослеживает то, как в необычно обнажаемой душе часто сражающегося и отважного древнеадыгского воина обнаруживается максимально интимная зона любви к женщине.  Причем, в то же время, писатель предельно корректен в художественном воссоздании данной частной стороны бытия своего персонажа. Все приводимые А.Х.Псигусовым внешние описания витязя, терзаемого сердечными муками, настолько живы, что некоторые, казалось бы, мелкие подробности портрета его наружности, кроме собственной, описательной, реализуют еще и другую художественную функцию.  Они фактически оказываются сочными деталями, отчетливо отображающими и внятно воспроизводящими внутреннее состояние персонажа «Жизнеописаний…»: «Усталый, хмурый, с пустыми полумертвыми глазами, озадаченный своим непредсказуемым, как ветер, будущим, словно деревянный идол, сидел он без движения, как бы ожидая, что его святые уста смажут кровью, и безразлично смотрел в дальний угол сада» (3; С. 119). Каждая из частей речи вышеприведенного предложения, кроме реализации описательной функции, несет в себе явно ощутимое и отчетливо различаемое черное

 230

несчастье, сопровождающее персонаж Хацану либо ожидаемое им в его отчаянном состоянии.  Действительно, данная история конкретного эпизода становится предметом сочувственного обсуждения наблюдающих за его явной депрессией сотоварищей, всей группой ищущих выход и пытающихся советом помочь другу, горе которого они дружески восприняли как свое собственное, что еще не однажды будет демонстрировать автор, выйдя далеко за пределы данного эпизода. К примеру, один из друзей пораженного несчастьем молодого воина Хацаны, уже не однажды цитировавшийся нами мудрый кузнец Нажан в одной из сцен оказывается в роли организатора предстоящего им с другом путешествия (об этом – из авторских афоризмов («Клад знаний…»): «Канат дружбы должен быть натянут с одинаковой силой, с двух сторон, иначе эта веревка для разлуки» (4; С. 24) или «Искренняя дружба должна быть проницательной, без выгоды, а если нет, то в ней нет смысла» (4; С. 59)).  И здесь автор начинает художественное описание товарищеской сцены с волнений, терзающих душу обеспокоенного судьбой друга кузнеца, который, будучи объятым стремлением помочь Хацане, «готов пожертвовать ради него не только временем, но и жизнью» – пафосно, но выразительно (снова – из афоризмов: «Чего не лечит лекарство, лечит душа и теплота близких и истинных друзей» (4; С. 39)). Искренне надеющийся на предстоящую им встречу с искусным шаманом, могущим помочь другу в его беде, благородный кузнец, поглощенный преобладающими и всесильными, обусловленными дружескими страданиями, душевными муками, порой отважно забывает о муках собственных – не менее и даже более ощутимых, муках физических.  По мере развития данной интриги автор также не игнорирует желанную для него достоверность, соблюдая ее в описаниях,

 231

касающихся своего персонажа, казалось бы, идеального для общества, кузнеца. В процессе действия однажды оказывается, что и такой непреклонно положительный герой, как трудолюбивый и мудрый Нажан, будучи близким к реальности героем, способен на присущие любому слабому человеку физические желания и душевные стремления. Такого рода достоверная человеческая слабость проявляется в любовном сюжетном повороте, предполагающем остро критический захват души персонажа, открывая тем самым для главного героя дорогу к личному счастью.  Нормальный мужской организм на уровне подсознания в первый момент реагирует на красочно описываемую автором в презентационном эпизоде женскую красоту, предоставляя возможность впечатленному Нажану осмыслить увиденное лишь позже. Чувство к впервые увиденной героине, неожиданно вспыхнувшее в его сердце, мгновенно и с силой овладевает им. Таким образом кузнеца, как действительно взрослого мужчину, целиком, вплоть до прерывания дыхания, захватывает истинная женская красота, пусть и принадлежащая супруге его друга. Подобное приводимое автором современное портретное описание  живо, откровенно и потому привлекательно: «Женский взгляд заворожил, сковал его движения. Он чувствовал себя узником красоты. Томительно-сладкий сок жизнь играл багровым румянцем на щеках женщины. Полные высокие груди при каждом вздохе трепетали сквозь тонкую стесненную ткань платья. Казалось, что вместилище горячих чувств клокочет в ее груди, словно огненная лава в недрах земли» (3; С. 114). Мнение самого А.Х.Псигусова о порой жестокой женской красоте сосредоточено в его собственном афоризме («Клад знаний…»): «Она была обворожительна и осознавала свою цену. Горделиво, с презрением смотрела на мужчин, так как знала силу своей красоты и знала другое, что на ней нет стремени, чтобы

 232

поставить ногу. Но оседлать ее мечтал каждый мужчина» (4; С. 129) или «Красота женщины – страшный дар для мужчины, ибо она пьянит крепче напитка и за ее похмелье они совершают преступления» (4; С. 70).

Вообще, как известно, традиционно в адыгских литературах тенденция изображения женских образов является существенным достижением бытовой сказки. В бытовых сказках, в отличие от эпоса и волшебной сказки, женщина чаще выступает в роли стандартной работницы, матери, сестры, жены, которая держит в своих руках обыденный труд, обременяющий ее домашними и семейными тяготами. При этом зачастую в бытовых сказках героиня мудрее, остроумнее, сдержаннее и вернее героя. В данном  традиционном случае налицо нередко, и в прошлом, и в настоящем,  беспокоивший северокавказскую литературу, конфликт, – судьба женщины-горянки, война за беспрепятственное жизненное олицетворение наличествующих возможностей ее многогранной фигуры. И потому подобных, максимально возвышенных по своим потенциальным  возможностям, описаний в романах А.Х.Псигусова удостаиваются чаще женщины.  Причем преимущественно сказанное относится к женщинам таким, после представления внешности коих автор еще добавляет более личных (видимо, собственных, накопленных в жизненном опыте) ощущений («Меоты», т. II): «В общении с ней даже самый черствый сухарь чувствовал в душе внезапное пробуждение весны. Такой она была – дочь своего народа; нежный друг дорогим ее сердцу людям; свежий воздух для своего возлюбленного; добрая, ласковая мать для своего сына и, наконец, царица всего, что ее окружало. А ее владения были безграничны, ибо красота всегда желанна и могущественна. Даже сердце врага радуется и пленяется красотой!» (6; С. 136). И, возможно, именно поэтому, в силу авторских симпатий,

 233

первая из шестнадцати глав романа-сказания («Сосруко – сын камня»), собранного автором на фольклорном материале эпоса, посвящена именно Сатаней – нартской матери, возвышающейся тем самым над главами не только в переносном, но и в прямом смысле.  Так и в случае с Нажаном («Жизнеописания…», Кн. III – IV) А.Х.Псигусов вновь ярко и красочно, в присущей ему образно-выразительной манере с интенсивным использованием всех возможных языковых средств, сопровождая каждое достоинство внешности самостоятельным эпитетом, метафорой или сравнением, описывает столь восторгающую кузнеца красоту. В первые минуты их очередной встречи персонаж, как любой нормальный человек, слабовольно позволяет своим эмоциям мечтательно предвкушать такое общение: «У Нажана сдавило горло. Тяжело, взволнованно и порывисто вдыхая воздух, он поймал себя в очередной раз на мысли, что при каждой новой встрече его одолевает смутное желание вкусить сладкий нектар спелой груши. Вот и сейчас ему захотелось вдруг откусить с хрустом представившийся ему в воображении, еще не созревший, но заманчивый сладкий плод» (3; С. 114).  Понимая собственную грешность в подобных помыслах, самобичующийся кузнец оправдывается собственным чисто эстетическим восхищением и искренним стремлением помочь этой попавшей в беду женщине, являя собой для нее, по ее признанию, «последний луч надежды в омуте клокочущей беды» (3; С. 115). Автор, также исключая возможность для благородного представителя хеттского общества увлечься женой друга, видит и формулирует мотивацию их взаимного сближения в дружбе. А.Х.Псигусов объясняет возникающую и имеющуюся между этими персонажами силу притяжения стремлением их обоих помочь третьему – общему для них человеку, готовностью каждого из них сразиться за близкого – мужа и друга Хацану: «Перемены, происходящие в этом доме,

 234

неотвратимая пустота надвигающейся беды сплотила их сердца, объединила в тревожной думе» (3; С. 115).  Изображаемая автором зримая готовность помочь другу вызывает незыблемое уважение со стороны близких кузнеца. Жена Нажаны, видя его благородное стремление во благо друга, одобряет его порывы, поддерживает его в них и признается ему в очередном порыве поклонения: «Я одобряю, что ты отозвался на беду своего друга Хацаны и хочешь оказать ему бескорыстную помощь, несмотря на все лишения и преграды, с которыми сопряжена дорога. Иначе я бы потеряла к тебе уважение, нажитое за долгие годы» (3; С. 91). Здесь сердечные излияния второй половинки кузнеца можно считать монологом, посредством которого автор озвучивает возникшие к тому сюжетному моменту читательские эмоции.  Уже не однажды до этой сцены слышавший мудрые суждения кузнеца Нажаны читатель, конечно, по мере возникновения и развития интриги с проблемой Хацаны, ждет со стороны мыслителя мудрых и достойных действий. С наступлением последних в душе читателя рождается горячее одобрение, удачно изливающееся в вышеприведенных монологах близких Нажане людей, посредством чего в очередной раз А.Х.Псигусов как факт доказывает логичность своего изложения. К определенному моменту два персонажа в ходе совместного прохождения трудностей и бед становятся братьями, объединенными мощной ненавистью к врагу и сплоченными интенсивной жаждой мщения.  Сосредоточенность А.Х.Псигусова на духовно-нравственных вопросах придает его романным текстам дополнительную пронзительность, а в совокупности с неординарным профессионализмом писателя сообщает им усиленную мощь художественно-эстетического влияния на благодарного читателя. И в дальнейшем, по мере развития данной сюжетной линии, кузнец

 235

Нажан, неизменно придерживаясь своего слова, постоянно будет стоять рядом с другом, а все его мысли, чувства и порывы будут определяться как внутренним, так и внешним состоянием Хацаны. С первого взгляда замечая и распознавая душевный настрой друга, удрученный и угнетенный, Нажан обязательно «проникнется тягостным предчувствием, волнующим его кровь тем сильнее» (3; С. 119), чем ближе он подходит к месту ожидания друга.  А вошедший ему в душу вопрос о грядущих перспективах для семьи Хацаны вообще оказывается постоянно пронизывающим его каждодневное бытие. Включаемая в подобных ситуациях автором в сюжет обстановка морального выбора вынуждает героя разборчиво обозначить стержневую черту личных мировоззрений и принципов, оптимизировать собственный духовный ресурс для претворения в жизнь так тяжело принятого решения. Не останавливаясь в периодически возникающих порывах пожурить друга, Нажан порой откровенно делает ему замечания и пытается в чем-либо образумить.  Автор здесь, в свою очередь, приобретает отличную возможность предельно достоверно и убедительно преподнести нрав и мировоззренческие ценности изображаемого им персонажа, – возможность, которую он успешно реализует в продолжение традиций, в частности, Х.Теунова с его «Асланом», где сюжет усложняется, обрастает некоторыми подробностями в поведении героя, в раскручивании обстоятельств. К примеру, порицание Нажана вызывает презрительно-пренебрежительное высказывание о восторгающей его женщине расстающегося с ней мужа. Жестко осаживая неуважительно говорящего о ней Хацану, Нажан вызывает к себе с его стороны встречное возмущение и провоцирует некую стычку. Моментально пугающее обоих друзей взаимное несогласие приводит их в чувство и заставляет каждого из них услышать другого,

 236

в чем-то согласиться с ним, попросить прощения и в чем-то уступить, т.е. проявить очевидные и достойные дипломатические навыки.  Справедливо ценя свою дружбу, каждый из них мужественно готов ради нее оказаться несколько униженным и признать собственную неправоту, что психологически тонко подмечает автор: «Это было унизительно для Нажана, ибо в другой раз он не смирился бы даже перед страхом смерти. Но, презрев гнев, делал это впервые в жизни ради того, чтобы друг вновь стал счастливым и сохранил семью. Он тяжело вздохнул и закрыл отяжелевшие веки, чтобы не видеть своего стыда! Но его бросило в жар, так как внутри горел огонь обиды» (3; С. 122).  Причем данное, явно выражаемое автором по отношению к своим, человечески настроенным героям уважение, подтверждается на протяжении романного повествования еще не однажды. К примеру, это проявляется в процессе интенсивного разговора соседствующих персонажей («Жизнеописания…»), сюжетно оказывающихся добрыми друзьями, сострадающими и взаимно поддерживающими друг друга, всегда готовыми прийти на помощь либо обнажить душу своему побратиму, «с которым они выросли друг у друга на глазах, деля горе и радость. И от которого отделяла только плетеная изгородь» (3; С. 32). Тем самым и другими подобными эпизодами А.Х.Псигусову удается в своем повествовании воспеть своеобразный дифирамб имеющему место быть, как в древнем, так и в современном адыгском обществе, оттенку национального менталитета – умению адыгов (и других горцев) дружить и жить одной семьей с соседом.  Действительно, оказывающихся на землях Северного Кавказа жителей других регионов и частей света всегда удивляла такая сродненность адыгской семьи с, казалось бы, посторонней другой семьей, живущей в соседнем доме. Причем имеют место умение, готовность и, мало того, фактически душевная потребность адыга

 237

сродниться со своим соседом, принять его в свою семью и войти в число его родных. Конечно, есть (как у древнего адыга А.Х.Псигусова, так и у нашего современника) богатый урожай картошки, – вот, этим наполненным картошкой ведерком искренне хочется поделиться с соседом, а вот этот, удавшийся сегодня аппетитный пирог так хочется адресовать ему же, иначе свой неразделенный кусок застрянет в горле.  Или эпизод, выписываемый в том же, «соседническом», русле самим автором. Откровенно беседующий с другом-соседом Дамхатом Хатува («Жизнеописания…») понимает скорые намерения товарища продолжать заниматься любимым делом – конокрадством – и, сам будучи честным ремесленником, старается переубедить близкого человека, живо представляя ему все опасности и негативы бандитизма. Однако получает он от друга в ответ на свои уверения лишь столь же живое представление обо всех плюсах такой нелегальной профессии. Тем не менее, итогом разговора вновь становится взаимное убеждение собеседников-соседей в желанной для обоих константности – сохраняющейся в каждом из них неизменной готовности поддержать другого. К примеру, посредством речевых актов этой пары персонажей автору удается обозначить культивируемые как в древнем хеттском, так и в современном адыгском обществе тенденции гостеприимства. Приглядевшись к голодным глазам своего соседа, конокрад Дамхат торопится накормить его, яростно и разгневанно обвиняя себя в том, что, болтая, не сделал этого раньше. Накрыв стол перед Хатувой, стремящимся «скрыть от хозяина голод, который высосал из него все внутренности» (3; С. 312), Дамхат усиленно поддерживает ему компанию, интенсивно разделяя с ним трапезу. Такая специфическая, «соседская» тональность национального менталитета на самом деле признается характерной для восточных

 238

культур и постоянно культивируемой в предыдущих литературах этнической чертой, что не забывает красочно иллюстрировать на своих страницах продолжающий классические традиции А.Х.Псигусов – практически во всех романах «Жизнеописаний…» и в других исторических циклах. Это происходит, к примеру, в романе «Аникет», когда стоящие лицом друг к другу друзья озарены светом своей дружбы и поддерживают, тем самым, искру доброго взаимного расположения, разгорающуюся огнем чистых мужских привязанностей и дающую такую желанную гарантию скорой встречи. Автор преследует и реализует, тем самым, своим романным творчеством как информационно-познавательную, так и воспитательно-патриотическую социальные функции, кстати, столь востребованные и актуальные в современном обществе, бесконечно и неизменно жаждущем исторической информации и не менее бесконечно, неизменно нуждающемся в восполнении порядком утраченного духовно-ценностного комплекса, относительно подвигающего к добру, и патриотизма, запрещающего зло.  Что касается восполнения духовно-ценностного комплекса, имеющем место быть в романах рассматриваемых исторических циклов, упомянем здесь азбучные для адыгского общества истины, касающиеся семьи и семейных отношений в их проявлении на строках романов А.Х.Псигусова. К примеру, в книгах III – IV исторического цикла «Жизнеописания…» имеют место такие сильные, сюжетообразующие, насыщенные адыгским менталитетом эпизоды, как сцены ухода в мир иной пожилой матери одной из молодых героинь. Каждый жест, каждое слово и каждое действие прощающейся с любимой матерью дочери наполнены солью ее слез и источают жар ее боли, вновь продолжая традиции «человековедения» в прозе (чаще малой и средней) (Х.Ашинов, А.Евтых, К.Кулиев, П.Кошубаев, Ад.Шогенцуков, А.Кешоков, Г.Братов и др.), ощутимо

 239

углубляя их в романе. Вот какими выразительными описаниями автору удается передать состояние испуганной дочери, умоляющей любимую мать не покидать и не оставлять ее одну в этом пугающем своей жестокостью бренном мире: «Хатита, удрученная страданиями матери, вздрагивала упругим молодым телом, соленая влага жгла ее красивые очи. Она, всхлипывая, дрожащей рукой нежно вытирала пот со лба больной матери. Ее затухающий взор пугал бедную Хатиту. Взволнованная высокая грудь дрожала вместе с трепетным сердцем» (3; С. 347).  Невольно, скорее, подсознательно, читатель отчетливо разделяет сильнейшие, испытываемые героиней в данной ситуации, эмоции и потому столь же участливо, как и дочь умирающей женщины внимает всему тому, что говорит расстающаяся со взрослыми детьми, уходящая мать, голос которой «еще теплился в холодном теле и передавал последние всплески тревожных мыслей и холодеющих чувств дрожащего, покидающего мир старческого немощного тела» (3; С. 349). Здесь вспоминаем такой, соответствующий ситуации авторский афоризм («Клад знаний…»), явно прочувствованный самим А.Х.Псигусовым, с достоинством исполняющим роль отца в реальной жизни: «Любая дочь покорна очагу всегда, любви к родителям более полна, чем сыновья. Их манит слава в облике героя у хищной птицы жизни в когтях изменчивой судьбы. А дочь же обласкает душу добрым словом» (4; С. 87). Причем и в этой мощной романной сцене А.Х.Псигусов остается верен своей авторской образно-выразительной стилистике с адекватным использованием троп, метафор и эпитетов. Так, голос матери раздается из груди умирающей героини, как «из щели раздаются таинственные звуки древних могильников, подхватываемые затерявшимся в них шальным ветром и увеличивающиеся эхом» (3; С. 349). Такого рода красноречивые

 240

параллели являют собой очередное подтверждение жизненной рассудительности  автора, когда мощь голоса уходящей мудрой женщины философски равняется им с мощью древних захоронений, веками хранящихся нашими предками и, увеличиваясь в поколениях, становящихся все более дорогими для благодарных потомков. И потому безвозвратная потеря такой невосполнимой ценности, как родной и близкий человек женского пола, обусловливает в качестве почина данной сцены яркую картину, которая заставляет содрогнуться юношу, увидевшего девушку в трагический момент смерти ее матери: «нежная, покорная и ласковая кротость, склонившаяся над безжизненным телом с каменным лицом, с глазами, полными ужаса; выгнувшаяся дугой от постигшего несчастья безутешная скорбь!» (3; С. 350). Как традиционно признается в науке, по воцарившемуся в художественном произведении отношению к женщине, по ее общественному статусу справедливо делать выводы о моральном состоянии того или другого социума, той или другой исторической поры. Тем самым посредством подобного, регулярного и частого, воспевания женщины А.Х.Псигусов, благородно возвеличивая описываемую им цивилизацию, наиболее инициативно выступает против ценностной пассивности, оказавшейся со временем характерной для большинства его современников. Таким образом, если свободнее осознать все сюжетные и мировоззренческие художественные пересечения исторической прозы А.Х.Псигусова, то окажется абсолютно очевидным, что женщина преподносится и, соответственно, воспринимается в этих романах в качестве активного концентрата и зримого воплощения этических представлений нации о чести и достоинстве, о добре и зле. Данная тенденция активно продолжает и успешно углубляет существующие в классических северокавказских литературах установки о трагической, а порой и

 241

героической судьбе женщины-горянки (Т.Керашев, К.Хетагуров, К.Мечиев, Х.Теунов, Ад.Шогенцуков и др.). Одновременно по мере развития сюжета, умело вводимую автором в   развивающуюся линию, многогранную скорбь по поводу смерти родной матери, той же умирающей в вышеописанном эпизоде пожилой героини, испытывает уже в других обстоятельствах, в другом месте и в другое время уже совсем другой персонаж – ее сын. Однако, тем не менее, эта многогранная скорбь не становится от такой перемены менее интенсивной, а, напротив, набирает силу посредством реализации несколько с другой стороны. Пытающийся устроить свою судьбу и добыть свое счастье персонаж Хатува в момент, когда «надорванная душа покидала грузное старческое тело, обросшее болезнями и бедами» (3; С. 353), слышит своим сердцем боль и своим мозгом тревогу, порожденные «безмолвным криком ее незримой души, уходящей в царство скользких теней» (3; С. 353).  Автора самого искренне удивляет интенсивность предчувствия беды, присутствующая в данном эпизоде, подобного рода способность материнско-сыновних отношений из возвышенно-духовных стать физически-ощутимыми. Сила семейных взаимоотношений оказывается в состоянии материализоваться, когда находящийся вдали, за много земных километров, сын, не могущий знать о том, что происходит в данный момент с его умирающей матерью, сам также задыхается, но не от вражеского ранения, а именно от непонятного чувства внутренней, скорее, душевной горечи, «душащего его мертвой петлей безысходности на развилке смерти и жизни» (3; С. 353).  Либо на протяжении другой сюжетной линии того же романа «Жизнеописаний…» переживающая за выросшего, повзрослевшего и ушедшего в жизнь сына, пожилая мать в своих тягостных размышлениях зарекается отдать богам собственную жизнь в обмен

 242

на гарантию счастья для ее мальчика. Материализация подобных мыслей о готовности матери принести себя в жертву в том же эпизоде и порождает шаги, глухой кашель и стоящего перед ней слугу, принесшего известие от сына. Известие сообщало о сбывшейся мечте сына-мастера, которому удалось, спустя многие годы и потратив многие усилия, сотворить-таки не имеющий себе равных в древнем цивилизованном мире булатный клинок – хеттский.  Либо в другом романном цикле («Меоты») мать также не менее активно внедряется в личную жизнь своего взрослого сына, успешного торговца Фарнакса, неожиданно для себя влюбившегося в спасенную им молодую девушку. Традиционно для древнеадыгского (как и для современного адыгского) общества вырастившая сына мать чувствует за собой полное моральное право помогать своему отпрыску в определении сердечной привязанности. Она изо всех сил советует не пренебрегать посланным ему даром богов, одобряет возникающую у него привязанность и даже советует ему конкретную тактику поведения с объектом вожделения, – как выясняется, общесемейного. Такого рода позиция придает ей в глазах как сына, так и рассказчика необычайную легкость, граничащую с полетом, и потому, в подобной воздушности, сообщаемую читателю: «И оставив Фарнакса в противоречивых мыслях и смятенной душой, она удивительно легкой походкой отправилась в кладовую» (6; С. 205). Вообще традиционный для адыгского менталитета культ женщины, интенсивно обязывающий ее к соответствию высоко установленным в обществе нормативам, не однажды проявляется в персонажных портретах  писателя. К примеру, пришедшая в заброшенный, насыщенный сором и грязью, дом нищего старательная невестка объявляет непримиримую войну омерзительным жильцам углов, олицетворяющим мрак серым насекомым, наведя идеальную чистоту. И именно поэтому другая, но достойная представительница

 243

данного, того же характерно чистоплотного пола, столь же морально опрятно ведет себя в жизненно тяжелых обстоятельствах. Оказавшаяся в рядах городского базара (напоминающего «бегущее на водопой стадо, охваченное паникой, несомое напористым желанием, преодолевающее преграды, ослепнув от алчной жажды» (3; С. 388)), причем жестоко оказавшись в рядах живого товара в качестве самого этого товара, девушка, подобно жемчужине, выгодно отличается от своих товарищей по несчастью не только собственной внешней красотой, но и горящим на ее щеках стыдом, порождаемым разрушающим достоинство рабством.  Возносимая устами искренне верующей юной девушки к почитаемым ею богам, молитва содержит мужественную просьбу забрать ее сердце, демонстрирует ее готовность уйти из жизни, делающей ее коленопреклоненной рабыней: «Она не хотела быть слугой на помойке жизни. Ее дикий нрав был неукротим. Глубокие рубцы на розовых хрупких плечах от гибких прутьев кровожадного хозяина красноречивее любых слов говорили, что не сломлен непокорный дух. В осанке и быстрых движениях, в колючем, обжигающем взоре не угас дух свободы» (3; С. 388-389). Далее, по мере развития данного эпизода, такой «качественный» (в хорошем смысле) товар все-таки находит своего покупателя (несмотря на приводимую автором народную мудрость «Не обольщайся красотой, и горе обойдет твой дом»). И даже когда происходит ужасающе конкретная процедура торгов по поводу живого товара, даже когда желающий приобрести его соблазнившийся воин стоит, споря с жадным купцом по поводу цены, – даже в этот обезоруживающий момент непреклонная в своей гордости рабыня с непроницаемым лицом стоит, не желая взглянуть на хозяина. При этом, как особенно тщательно подчеркивает автор, осанка ее продолжает оставаться гордой. 

 244

Унижения добавляет торгующий ею мерзкий купец, буквально морально, но безжалостно растаптывающий уже фактически сваливающуюся с ног гордячку. Он начинает с профессиональной радостью рассказывать ей о том, какую прибыль ему мастерски удалось заполучить посредством ее реализации как товара, и живо рисовать обессиленной девушке некие радужные перспективы ее прибытия в дом хозяина со всеми сопутствующими подробностями и последующими деталями. И здесь автор, в своем уважении к героине, не умалчивает ее обязательной реакции: «Бедная девушка побагровела от унижения, но с грустью в очах и безмолвным невозмутимым видом проглотила горечь и жгучую обиду, не показывая своего страха» (3; С. 402).  Однако в этой интриге автор дает нам возможность проследить дальнейшую судьбу испуганной жестоким купцом девушки и рисует прямо противоположную описанной злым торгашом картину, далекую от обещанных им издевательств и унижений перспективу. Благодаря данному художественному методу в каждом сколько-нибудь существенном эпизоде повествования текущей сюжетной линии внимательный читатель ощутимо просматривает Добро и Зло, воплотившиеся в том или ином литературном образе или сцене.  Здесь вместе с проданной девушкой мы уже оказываемся в гостеприимном доме хеттского царевича Табарны, радостно разделяющего компанию со своим другом детства воином Хатамом. Увлеченно расспрашивающий собственного приятеля о произошедших в его настроении переменах, царевич замечает, что лицо Хатама уже не хмурится, и произошедшие в нем явные преобразования добавляют ему лучистого настроения. Причем причиной такой заметной лучистости оказывается как раз купленная на базаре рабыня, о которой воин, однако, говорит не как о бездушном товаре, а, напротив, с некоторым оттенком условного  обожествления,

 245

когда она «своей сияющей красотой может сравниться с лучезарной луной». И потому отважный воин признается: «искренне рад, что боги одарили меня этим диким горным цветком» (3; С. 412). Одновременно  здесь имеет место не только обожествление, но и неподдельное уважение с некоторым межличностным, характерным для незнакомых в прошлом людей, опасением: «в ней столько же острых шипов, сколько прелести» (3; С. 412).  И потому читатель оказывается гораздо более спокоен за возможные личные перспективы уже успевшей полюбиться ему несчастной девушки. Ведь изначально предполагавшиеся в доме привыкшего иметь дело с оружием и с кровью воина негативные перспективы, могущие развиться здесь, однако, опровергаются в этих коммуникационных эпизодах, давая возможность проявиться гораздо более человечным и гуманным качествам, столь не характерным для жестоких бойцов всех времен и народов. При этом воин Хатам предстает перед читателем во всем объеме своего великодушия, понимая, что несчастная девушка «не просто полевой цветок, а благородная роза, выращенная в саду властелинов» (3; С. 434).  Появившаяся в голосе Хатама учтивость дает преобразившейся рабыне повод обрести надежду, позволяет, достучавшись до доброго сердца хозяина, получить повод на спасение посредством проявления чистосердечности. И действительно, герой признается в том, что мстит воинам, а не женщинам и потому констатирует уважение «к цветущей красоте в ореоле горделивой надменности, к умению даже в горе сохранять честь и не быть коленопреклоненной, – именно поэтому я отдаю дань уважения и великодушно отпускаю тебя, дочь моего врага» (3; С. 436).  И даже в ответ на восторг, искреннее восхищение девушки благородством воина, последний находит в себе силы добровольно расстаться с таким сокровищем. Даже в ответ на ее признание в том,

 246

что он именно тот рыцарь, который мог бы занять место в ее девичьем сердце, он отпускает ее, не слишком сожалея об утрате. Однако, как честно признается автор, в душе юноши есть и некоторые сомнения по этому поводу, что философски, в свойственной писателю насыщенной выразительностью манере, изложено в романе: «Злое семя дает незрелый плод, а доброе семя зеленеет здоровой ветвью, и его плод грызет только червь зависти, но радует нектаром сердце его обладателя. Лишь в глубине души скользила тень сожаления, вызванная утратой и расставанием с божественной красотой, которая могла украсить любой сад цветущей жизни» (3; С. 437).  В развитии другой сюжетной линии того же романа, главными действующими лицами которой являются воин Хатува и красавица Хатипса, сбежавшая с ним от желающего продать ее богатому старику отца, можно отметить справедливый авторский уход от идеализации к более явной достоверности. Данная интрига не завершается счастливым финалом воссоединения влюбленных в их желанном семейном счастье. Вот перед нами гораздо более близкая к реальности Хатипса, ожидающая своего любимого, находящегося в военном походе, причем вспоминающая его, наблюдая «сиротливо качающийся на легком ветру мост, который словно укачивал ее любовь к Хатуве глубоким вечным сном!» (3; С. 546).  Как это? – ловим мы себя на мысли, – Какой вечный сон? И уже в надежде на то, что нам что-то показалось, читаем далее более внимательно и, действительно, – автор строг в своей близости к реальности: «угасла ее радужная мечта, прошла, блеснув зигзагообразной молнией, ее безумная безрассудная любовь» (3; С. 547). Погружая читателя в столкнувшиеся с жизнью мечты девушки, уже гораздо менее романтичные, чем ранее, автор психологично обосновывает ее стремление покинуть это место, вернуться в нишу своего родительского дома. Единственным ее порывом в этой

 247

жизненной ситуации был порыв забыть человека, любовь к которому, догорая «тихой, отверженной зарей», становилась для нее тягостной обузой.   Для девушки, мучительно отказавшейся в пользу романтического чувства от твердых нравственных и социальных устоев, обрекшей себя тем самым на проклятие родного дома, ожидания не оправдались, и цена оказалась слишком высокой, возможно, не смертельной для нашей современницы, но фактически смертеподобной для представительницы древнего адыгского общества, что вновь художественно выразительно описывает автор: «Она осознала, как страшное видение, что, выпив источник любви, ее сердце высохло, словно старый колодец, где больше не бил источник, – ничего не было, кроме грибков на его сырой стене!» (3; С. 547).  Прав автор в своем сравнении: ничего не может быть страшнее для любого объекта или явления нашего мира, чем то, чтобы ему остаться без жизненно необходимой влаги; а если этот объект – колодец, носитель нужной всем жидкости, – то остаться полностью без нее еще вдвойне страшнее. Именно такое и происходит, убеждает нас автор, с высохшим сердцем девушки, – самое страшное из всего, что может быть на свете. А.Х.Псигусов вновь убедителен и красноречив в своем, казалось бы, эпическом, но фактически весьма поэтическом описании. Таким образом, А.Х.Псигусову удается мастерски проявить достоверность реальной жизни и применительно не только к женским, но и к мужским членам древнего общества – причем общества самых разных уровней.  В частности, при выходе за пределы рассуждений представителей низшего слоя общества, отчетливо просматривается кардинально противоположное отношение более высоко стоящих хеттов к профессионально мыслящему человеку. Такого рода тенденция особенно активна в эпизодах общения умирающего царя

 248

Питханы со своим сыном и наследником Аниттой; когда первый стремится изложить всю мудрость, накопленную им за долгие годы, а второй открыт для такого общения и с вожделением вкушает каждое произнесенное отцом слово. Причем смотрящий в глаза смерти Питхана особенно отчетливо осознает все то, что должен осознавать человек в течение жизни, но именно на грани прощания с ней его озаряет истина о ценности всего повседневного, всего того, что было рядом с ним, но вне его внимания до сих пор: «Только на грани жизни и смерти ощущаешь смысл бытия во всей его наготе и начинаешь понастоящему ценить все, чем одарили тебя боги. А они щедры, но человек спешит – глотает, не чувствуя вкуса, не задумываясь о мимолетности мирских утех, не зная того, что счастье рядом и не надо задирать голову, разглядывая небо» (1; С. 204).  Перечисляемые отцом советы, которыми он щедро делится со своим молодым сыном, в одном из эпизодов, для привлечения особого внимания к ним такого же молодого читателя, особо выделены автором с помощью курсива и жирного шрифта. И потому, вчитываясь в них особенно внимательно и преклоняясь перед их глубиной, боишься упустить и тут же забыть их, и потому возникает закономерное желание зафиксировать эти алмазы народной мудрости где-то вне книги, к примеру, распечатать и, взяв в рамку, повестить на своем рабочем месте. Фразы типа «Да не изрекают уста твои слов, которые не обдумал ты в сердце, ибо лучше споткнуться мысленно, чем споткнуться в разговоре» (1; С. 205) касаются многих сторон жизнедеятельности человека и в полную силу актуальны сегодня, а потому просто хочется заучить их наизусть, чтобы оставить их при себе в качестве мощного оружия в современной действительности.  Выписываемое А.Х.Псигусовым в кн. III – IV «Жизнеописаний…» хеттское общество высокого интеллектуально-духовного уровня оказалось способно по достоинству оценить

 249

мудрость и рассудительность, присущие их царю Табарны. В силу этого заключительная часть названного романа  содержит как раз сцену, описывающую его в тягостных раздумьях, причем портрет можно считать убедительно помеченным военными подвигами, свершенными правителем в предыдущих изложениях. Так, лицо содержит глубокий след, оставленный временем, проведенным в походах, а «легкие морщинки избороздили кожу, словно плуги врагов посеяли семена ненависти, изрыв пашню его души» (3; С. 744).  Однако и противники, сами имеющие царский статус, в романах А.Х.Псигусова – фигуры внушительные, проявляющие собственное уважение к почитаемым народом, пусть и вражеским личностям. К примеру, царь скифов Евмел («Меоты»), обсуждая со своим военачальником стратегию военных действий против правителя меотов Арифарна, запрещает своему подчиненному нелицеприятно отзываться о противнике, убедительно высказывая собственное почитание: «Правитель меотов не меняет своих решений! Арифарн не ведает страха! Баловень судьбы и – в чем я не раз убедился, – ему благоволят боги! <…>  Пять зим тому назад я на него молился. Арифарн был для меня богом, <…> В нем все лучшие качества военачальника. <…> Его мудрость бесспорна!» (6; С. 212).  Однако сам не лишенный некоей лживой амбициозности царь Евмел уже в следующем романе того же цикла «Меоты» не скрывает резкой радости по поводу гибели своего, даже уважаемого, но соперника Арифарна, спеша причислить случившееся к собственным заслугам. И в этой сюжетной ситуации вполне применимы такие авторские комментарии, высказанные им в другой книге («Клад знаний…») афористично: «Когда погибает герой, трус злорадствует, ибо его подвиги – вершина недосягаемая, а зависть труса низка, ползет как змея по земле» (4; С. 47) или «К власти каждый стремится в одиночку, чтобы властвовать безраздельно и беспредельно» (4; С.

 250

114). И вот облаченный в одежду бога Солнца царь, молящий богов Хатти о победе, планирующий присоединиться к своему войску в походе и первым встать перед вражеской стеной, аргументировано обозначается автором как заслуженно почитаемый член хеттского общества всех уровней: «Доказав за столь короткий срок, как десять зим, что он не жертва, а победитель, благодаря мудрости и мощи своего духа Табарны возвысился до титула Великого царя» (3; С. 744).  Подобного рода статус проявляется уже в ближайших эпизодах, когда, к примеру, представитель народа Хатбулат готов взвиться от радости, а радостью той послужил сам факт его общения с царем. То, что ему выпала честь поговорить с великим правителем, обожествляемым хеттским народом, является некой гарантией дальнейшего успешного развития карьеры молодого человека, выполняющего полученный от самого царя бизнес-заказ, а монолог, источаемый восторгающимся Хатбулатом, можно считать непосредственно конкретным воплощением общенационального отношения народа к своему правителю.  Причем данное уважительное отношение к царю проступает также и в самой сцене портретирования сидящего на троне царя, когда к его размышлениям присоединяется со своими рассуждениями незримо и ненавязчиво присутствующий там же мудрый жрец. Также аналогичные диалогические сцены продуктивного общения царских персон часто сопровождаются присутствием мудреца, провозглашающего истины, пропагандирующего определенные духовные ценности и вызывающего, тем самым, очередной восторг царского тандема, дружно и жадно поглощающего эту жизнеутверждающую информацию.  В речи мудреца имеют место непосредственно сформулированные, можно сказать, практически применимые во все века правила нравственного поведения достойного человека в

 251

достойном обществе, например: «Будь верен самому себе, не принимай решений в гневе, ибо путь гнева короток и доводит до крайности» или «Язык мира будет твой сладок а злой язык войны ты в душе, как драгоценность, береги» (1; С. 148) и т.д. И затем очень много подробнейших и экспрессивнейших высказываний мудреца, подразумевающих размышления самого автора обо всех современных древнеадыгскому обществу социальных и идеологических негативах.  Данную уважительную тенденцию интеллектуальной насыщенности мышления текущей социальной категории персонажей можно проследить  применительно и к другим романам, и к другим циклам писателя. Так, активно участвующий в социально-обусловленных обсуждениях старец Касаги («Меоты», т. II) является реальным авторитетом для своих соплеменников, вплоть до царя. Делясь размышлениями со стоящими перед ним желающими, готовыми и стремящимися вобрать все, сказанное им, он поучает молодых собеседников. Объясняя их неопытностью, излишней самоуверенностью отсутствие у них стремления пообщаться со старцем, он не стесняется признаться и в своих подобных заблуждениях: «Я сам в молодости стеснялся отца. У нас вообще не принято слишком много времени уделять сыновьям: считается, что жизнь сама научит». Тем не менее здесь же старец аргументировано возражает народной аксиоме: «Однако я думаю, лучше узнать истину раньше, чем ты пострадаешь от ее незнания» (6; С. 35).  А вскоре попадающему в круг общения более молодых воинов старому Касаги удается найти мудрый подход к коммуникантам, причем именно благодаря их родной речи. Стоит мудрому меотскому старцу поздороваться со скифами на их родном наречии, как «Огоньки радости вспыхнули в их глазах, мрачные лица просветлели, сами они приосанились, окрыленные звуками родной речи. Все как

 252

один встали из-за стола, оказывая таким образом уважение к подошедшему меоту» (6; С. 40).  Не меньшей мудростью обладает и другой, не столь пожилой, но не менее активный меот, занимающийся торговлей («Меоты», т. III), но проявляющий при этом в беседе с соплеменниками житейскую мудрость, несказанно удивляющую нас в его исполнении. Рассуждая о том, что являет собой торговля в его жизни, торговец Фарнакс отводит ей роль сердца, но позволяет себе при необходимости немного отдохнуть, приходя к справедливой мысли о том, что «всех денег все равно не заработаешь, а если сможешь, не сохранишь, охраны не хватит. Богатство развращает, и не только имущего, но и бедняка, который страстно о нем мечтает. <…> Мудрец не гонится за богатством, но он неравнодушен к славе. <…> Знание – это щит от врага, а меч – это признание слабости рассудка, потому что сила никогда не победит разум» (7; С. 335-336).  В изрекаемых устами персонажей А.Х.Псигусова подобных суждениях обо всем этом, злободневном и сегодня, – как раз та самая вечная во все времена и понятная всем народам мудрость, непреходящая, но справедливая и объективная. Либо в кн. III – IV («Жизнеописания…») мудрецы, присутствующие в рисующих властные интриги сценах, также воплощают собой народную мудрость, способную дать рассудительный совет мечущемуся, сомневающемуся и растерявшемуся в своих колебаниях государственному повелителю. Так, умный жрец Хатцина тихо, но властно и обоснованно вразумляет царя и его рассерженного, возбужденного гневом, пылающего бешенством друга: «Успокойся, тени исчезают к сумеркам, а глупость вечна. Ярость граничит с безумством, и этот посох приводит к пропасти, где властвует мрак» (3; С. 629). И именно эта сцена даст в следующем эпизоде Хатцине право признать собственную заслугу в мастерском предотвращении

 253

назревавшей междоусобной войны, в остановке «безвинной гибели и реки крови», являющих собой безграничное безумство.  Причем, возможно, слабость его, произносящего благодарность в адрес богов, – в незнании многих граней реальной жизни, однако сила – в глубочайшей вере в духовный мир человека, воззвание к которому (в чем он незыблемо уверен) в состоянии предоставить праведный путь наиболее  потерянной душе. И потому он твердо видит в произошедшем объективную во все века причину благополучного разрешения конфликта: «О боги, истина в мудрости, а мудрость в том, чтобы сохранить мудрость» (3; С. 635). Здесь мы узнаем А.Х.Псигусова со столь почитаемым им стилем изложения – афоризмами – и приведем для наглядности пару таковых по поводу мудрости из другого авторского издания: «Кто с мудростью. Дружен, живет для радости, не для печали, тот больше ценит мысль, чем хоромы» (4; С. 124), либо «Нет драгоценнее жизни в оправе мудрости» (4; С. 155), либо «Привыкнуть можно только к дураку, а от умного зависишь» (4; С. 197) и т.д. Существующий в большинстве произведений А.Х.Псигусова образ здравомыслящего старца, крайне располагающий к себе любовью к жизни и накопленной с годами мудростью, – несомненный фаворит самого автора, – красноречиво вырастает и в данном романе, и в других его прозаических произведениях. Причем старцев, подобных этим, в их совокупной вере в духовно-нравственный опыт, приобретенный от далеких предков, можно считать частыми практически для всех литератур северокавказских народов, точно культивирующих уважение к старшему, а  подобный умный и душевный старец нередко присутствует во многих произведениях северокавказской прозы и прошлого, и нынешнего веков. К примеру, мудрые и часто ведущие повествование старцы в таких произведениях второй половины прошлого века, как «Железный волк» Ю.Чуяко,

 254

«Тайна стариков» и «Разрыв сердца» А.Евтыха, «Поэт» Э.Капиева, «Вино мертвых» Н.Куека и др. Причем относительно продолжения данного старческого образа в романах А.Х.Псигусова можно уверенно говорить об удачно базирующемся на предыдущих традициях их продолжении применительно к гораздо более объемному, чем в названных повестях и новеллах, повествованию, позволяющему А.Х.Псигусову обогатить этот образ другими гранями и свойствами. Есть такие мудрые старцы и в других романах цикла «Жизнеописания…» (Кн. III – IV), явно восторгающие самого А.Х.Псигусова, причем восторгающие настолько, что испытываемого им восторга хватает и на читателя. Уже посредством одного первоначального портретирования читатель заражается одновременно авторскими ощущениями по отношению к выступающему в качестве носителя нравственных идеалов конкретному старцу и персонажными ощущениями по отношению к более расширенному окружающему миру: «В том, как он держал голову, в редких седых бровях чувствовалась гордость, затаившаяся в гавани его неосуществившихся надежд, на развалинах доживавшая свой век в тщедушном теле. В суетливом колком взгляде, быстром неуловимом движении костлявых, сухих пальцев, которыми он сопровождал в возбуждении каждое слово, чувствовался неугасимый жар жизни» (3; С. 464).  И по мере дальнейшего развития эпизода читатель убеждается в авторской объективности, когда молчаливый мудрец откровенно насмехается над злящимся в своей напускной ярости персонажем, вспышку которого автор представляет «багрянцем, словно только что зажженная лампада, первая вспышка которой ярче обычного, тусклого мерцания» (3; С. 464). Воин видит в своем молчаливом собеседнике «древнего безобразного ящера знойной пустыни с шершавой, омерзительной, рассохшейся кожей, гребенчатым, как трезубец, с

 255

тяжелой головой и выпуклыми глазами на студенистом теле» (3; С. 464), что никак не может способствовать продуктивному общению. Когда столь жестко приветствуемый мудрец наконец вступает в диалог с задевающим его воином, первое, что он произносит, это то, что признает силу стоящего напротив коммуниканта в ядовитости его слов («То ящер, то пес!»).  Однако здесь же он утверждает то, насколько его смешит напускная ярость человека, слова которого, в силу чистоты помыслов, безобидны. Такой человек оказывает в большинстве случаев решающее влияние на действующего, держащего оружие героя, преимущественно собственным персональным образцом. В нем наиболее полно сосредоточен нравственный идеал, абстрактный кодекс жизненного поведения индивида «с чистой совестью», «настоящего человека». При этом, как объясняет мудрый старец, присущее ему спокойствие обусловлено массивностью прожитого возраста, старостью, вознесшей его над человеческими амбициями, свойственными молодости и уже не интересными для старости, – причем для старости, с пониманием взирающей на стоящие у входа большие песочные часы.  Либо выступающий уже во втором романе того же цикла, в роли коммуниканта в речевом акте другого хеттского царя Хатуса, помощник Тигерам предстает как хороший собеседник, мудрый советник, но и он не без греха. К этому подводит читателя автор уже посредством начального кадра – описания сидящего перед царем старика: вино, которое отпивает старец – бархатное, его платье – из дорогого сукна, кресло под ним – высшего качества (с подробным перечислением технических и эстетических достоинств), а кольцо на его пальце – золотая печатка. Вот и ясно, что внимающий собеседнику в таких условиях старец явно где-то кривит душой в своем почтении и явно еще как-то попытается обмануть окружающих. 

 256

Так и есть. Сокрушающийся о своей старости и скорой смерти Тигерам пытается выяснить у царя ответы на ряд политических вопросов. Причем, объясняя это стремление, автор приводит собственный подробный комментарий склонности мудреца к блеску золота. Причем узнав о не сложившейся личной жизни советника и об отсутствии у него наследников, читатель имеет основание немного сочувствовать ему в его страсти к роскоши. В этом и в подобных этому собственных комментариях А.Х.Псигусов продолжает традиции национального фольклора – хабара, где все изложение «пропускается» через восприятие сказителя. Эта особенность хабара считается мощным стимулом развития достоверности в фольклоре, мимо которого не проходит такой синтетический жанр, как роман, вырастающий непосредственно из устного народного творчества. В конечном счете, все зависит от авторской позиции, от его мировоззрения, отчетливо проступающих в авторских изложениях. Одновременно А.Х.Псигусов подробно детализирует желание грешника побороть в себе эту страсть и выразительно демонстрирует имевшее место бессилие его, несчастного, перед этой страстью, когда любовь к золоту равносильна жизни, теряющей свой смысл без постоянного обогащения: «В конце концов он смирился с наказанием богов, не мог отказать себе в удовольствии слушать звон золота». Автор понимает своего героя в его бессилии, где-то даже сочувствует ему, но ироничный оттенок изложения, несомненно, в первую очередь, доказывает осуждение: «Его жадность заглушала голос совести, если едва слышный шепот можно назвать голосом». (2; С. 120)

К той же категории мудрых царских советников, блистающих своим остроумием, сопровождающих собственных владык в их правлении и провожающих их в последний путь, относится и верховный жрец Хатцина,  сидящий у смертного одра умирающего, но

 257

не желающего столь беспомощно уйти из жизни царя Пу-Шаррумы. Находящийся в расцвете сил, располагающий недюжинным умом, светящимся в его глубоко посаженных ясных глазах, Хатцина предстает как властный, но добросердечный, «искренне движимый заботой о своем народе» и справедливо «посвященный, ибо наилучшим доказательством преданности богам Хатти были его благие дела!» (3; С. 13).  Таким образом, поддерживает его и ему подобных в трудные минуты жизни вера во Всевышнего и в собственную идею. В самые безнадежные моменты таким жрецам содействуют светлые образы почитаемых древнеадыгским обществом языческих богов, обитающие в их сознании и вдохновляющие в их душах огонь веры в светлый завтрашний день. Так что сблизиться с ними древнеадыгским героям не составляло особого труда. Подобным своеобразным источником магических сил в третьей книге цикла «Жизнеописания…» предстает обнаруженный героями в древней пещере старый шаман, которого воины считают черным колдуном, попадают к нему в ловушку, испытав на себе некоторые его шутливые издевательства. Они входят с ним в контакт, с интересом выслушивая излагаемую им информацию, активно почерпнутую им на протяжении всей жизни и видящим постоянный и неиссякающий источник знаний в книге, постигая с ее помощью «истину бытия».  Иронично, шутливо описывая в одном из эпизодов внешнее одеяние загадочного колдуна автор, тем не менее, не забывает упомянуть в том же абзаце то, как этого героя, хозяйским взглядом взирающего на разбойничье хозяйство, воспринимают встречающие его абреки. И здесь вновь адыгэ хабзэ (адыгский обычай): «гость – это святое», вот и все. Именно поэтому один из разбойников вскакивает, сажает держащего себя «чинно и важно» пришедшего на лучшее место и только тогда спокойно усаживается «в угол презрения»,

 258

продолжая уделять внимание и угощать колдуна. Нашедший обитель в пещере древних шумеров старик, рассказывая о своем поиске вечной истины, о своем постоянном стремлении к новым знаниям, не перестает восхищаться мудростью древних шумеров, оставшихся после обуявшего их «червя зависти» на современной героям земле в числе редких единиц: «Они были первыми людьми на земле и обладали огромными знаниями, хотя ноша знаний была тяжела для них, как для черепахи панцирь. Если черепаха перевернется, то без посторонних сил никогда не встанет на ноги, что и случилось с древними шумерами» (3; С. 218-219).  Поставив подобный диагноз древнему племени, шаман, раззадоривая собеседников, пытается открыть им правду об их предках, которые, обнаружив сокровища древних знаний, «пользовались ими тайно, с умом, ради своего народа, пока их сердца не покрылись корой зависти. Возомнивши себя всемогущими они стали притеснять другие народы» (3; С. 219). Тоже узнаваемо сегодня, не правда ли? Такого рода суждения мудреца о народе раздражают его военных представителей, и потому говорящий  становится объектом выдвигаемых ими обвинений, как ненавидящий их пещерный человек, возомнивший себя источником знаний и лишившийся рассудка.  Однако оказавшийся гостеприимным хозяином шаман, предоставивший пленникам, попавшим в ловушку, свободу и пригласивший их разделить с ним трапезу, соблазнительный запах которой разносился по пещере уже в предыдущих эпизодах, предстает перед читателем в качестве мудрого и душевного человека. Данный факт умело отображается автором в глазах загадочного философствующего персонажа, причем лишенных зла: «Казалось, тайны бытия в этих глазах тлели и тут же воспламенялись с новой силой. Но иногда в них блуждали скользкие тени растерянности и

 259

одиночества. Отгородившись стенами пещеры от суеты и мирских благ, этот человек жил в заточении своей мудрости» (3; С. 221).  И еще не однажды автор обратится к глазам шамана как к самостоятельному персонажу. Вот, к примеру, то, как в другом эпизоде колдун осуществляет важную для патриотического дела коммуникацию с персонажем по имени Паук: «Подвижные глаза колдуна были полны решимости, подчеркивая состояние мятежного сердца, неустрашимо идущего напролом не по гладкой дороге, а по глубокой колее» (3; С. 293). Отрицательный герой, чье прозвище уже говорит о многом, несколько коробящим образом пытается убедить старика в радости, обязательно наступающей при виде страдающей жертвы: «В этом и заключается радость – увидеть трепет и мученический страх жертвы, охладить горячие чувства холодной сталью и вкусить плод блаженства – превосходство над другими!» (3; С. 293).  Напоминая оппоненту о том, что традиционно паук господствует в углу забвенья, шаман, обычно предпочитающий в качестве собеседников дольменных духов, уже одним своим взглядом дает распознать окружающим уровень собственной нацеленности, устремленности и несгибаемости: «Воля всегда чувствует, когда на нее покушаются и притесняют» (3; С. 293). Это помогает ему устремить разговор в необходимом направлении, представляя настоящего персонажа в качестве опытнейшего коммуниканта, обладающего профессиональными навыками дипломата, остающимися ценными на протяжении многих веков. Подобное уважительное изложение выглядит описанием, насыщенным пронзительной авторской симпатией, причем симпатией, с легкостью и уверенностью передающейся читателю, готовому к восприятию подобного исторжения вселенской мудрости, вкладываемой в уста умного старца, считающего такое качество «homo sapiens» («человека

 260

разумного»), как мысль, самым великим из того, что есть у него. В этом наверняка и содержатся возвышенность и величие человеческого духа. Автор живописует внутренний мир личности через общечеловеческую этику, невинность душ персонажей – через корпоративное этическое понятие «Человек». Обвиняя своих молодых, обвешанных оружием, гостей в столь характерном для их возраста стремлении к показным эмоциям, обозначая присущую им «любовь» жестко и безапелляционно как «совокупление», находящийся в их поле зрения старец расставляет остающиеся и сегодня актуальными приоритеты: «Вы забываете, что этим правом вас наградили боги для создания потомства, а не для увеселения своей плоти. И отсюда все ваши беды: и ворожба, и порча, и зависть, и тщеславие, и тяга к могуществу, желтому металлу и роскошным дворцам, где ваши отпрыски не внемлют чистоте сердца, а, порабощая более слабых, на руинах чужих жизней строят мнимое величие» (3; С. 225). И не только подобные такому рассуждения, но и происходящие в ходе дальнейшего развития сюжета события подтверждают зародившееся и развившееся некое доброе чувство к колдуну со стороны читателя. Конечно, оказавшиеся захваченными Пауком главные герои спасаются как раз благодаря мудрому шаману, в буквальном смысле прикрывающему их своей широкой спиной. Он организует и реализует их побег, идет вперед на знакомой ему местности и прикрывает их собой при встрече с опасностью в лице того же Паука, разъяренного, мечтающего увидеть страдания жертвы и жаждущего превосходства.  Причем здесь следует отметить, что даже такие сцены А.Х.Псигусов излагает, аккомпанируя им неким удачным философским акцентом. К примеру, вот какими обобщениями сопровождается экспрессивно описываемый момент полета ножа в сторону враждебно настроенного Паука: «Алая кровь зловеще

 261

блестела на зеленой траве, стекая с плотной ткани маленьким ручейком в подтверждение страшного знамения – заката никчемной жизни!» (3; С. 300).  Итак, тот, кто отдает предпочтение в пользу Зла, весьма стремительно прекращает быть Человеком, преобразуясь в бездушного манкурта, существующего лишь с целью ублаготворения собственных физиологических надобностей. Вот так, – не место подобным тварям на земле, – фактически, и потому справедливо говорит автор, соотнося умирающего разбойника с подмытым дождем столетним дубом, чье падение также сломало бы массу кустарников, а чей «глухой стон пронзил царственную тишину пустого, как его жизнь, заросшего сорной травой мрачного двора» (3; С. 300). И здесь в, казалось бы, куда уж более мрачном, эпизоде А.Х.Псигусов выражается вновь во всей красе своего эпитетно-метафорического стиля, в своей изящной верности средствам художественной выразительности языка.  Другой мудрец, среди ярко выводимых автором, – это старый охотник, «старый волчара», уже одна атмосфера подхода к ветхому жилью которого являет собой «свежий воздух особенной чистоты, насыщенный ароматом цветущих деревьев, несущимся от лесного бора» (3; С. 321). Такая среда сама  по себе настраивает вкушающих его героев на соответствующие ожидания от предстоящей им в этом месте встречи. Детализированная портретизация изображаемого здесь персонажа оправдывает настоящие ожидания, когда каждая из приводимых автором подробностей внешности содержит ту или иную черту характера, основанную на богатейшем, пусть не всегда позитивном, жизненном опыте персонажа. Так, «добродушная улыбка на обветренных, шершавых, толстых губах» свидетельствует о доброте душевной, сопровождаемой такими тяжкими обстоятельствами, как суровый ветер; «захмелевший, слегка

 262

перекошенный теплый взгляд» и «выцветшие очи с хмельным задором» – о мягкой слабости старика перед алкоголем; «темные мешки под глазами» сосредоточили в себе «весь мрак его обездоленной жизни», а «впалые щетинистые щеки» и «обвисшие худые острые плечи» – испытываемые им в жизни голод и нужду  (3; С. 323). Такой богатый подробностями портрет старого охотника уже являет собой самостоятельный эпизод, содержащий целую судьбу, казалось бы, второстепенного, но столь фактически многозначного персонажа.  Действительно, старый охотник, могущий адекватно оценить вошедшего с улицы незнакомца, признает аксиомой, не возбуждающей колебаний, приветственные слова дорогого гостя, и потому взгляд его «теплеет с каждым словом» (3; С. 323). По мере дальнейшего развития сюжета старец не всегда оказывается справедливым в своих суждениях, однако автор мыслями центрального персонажа Хатувы пытается понять измученного жизнью старого конокрада, а сердцем благородного юноши  прощает ему многое. Причем прощение это психологически обосновано, оно базируется как раз на вышеприведенном портрете, устами Хатувы демонстрирующем следующее мнение юноши о старике: «жизнь не ласкала его в квартале бедных и научила отстаивать свое место под солнцем» (3; С. 339), и потому мысли его коварны; они состоят в его намерении испытать яростью сердце собеседника на прочность, а характер – на вспыльчивость, одновременно трепещут, «словно примерзшая птица, бьющая хрупкими крыльями о толстый, холодный лед» (3; С. 339).    Причем выстраданная годами жизненная мудрость царских представителей очерчивается в романах не только применительно к хеттским или к меотским правителям. А.Х.Псигусов художественно обоснованно дает слово и стороне противника – каскам, подробно

 263

излагая не менее глубокие, чем у хеттских мудрецов, рассуждения их владыки – царя Каскара. Авторскую достоверность в ситуации с хеттскими соседями можно подтвердить мыслями современного авторитетного историка С.Х.Хотко, приводящего в своей работе факт расположения к северу от хаттов обширной горной страны касков, говоривших на родственном хаттскому диалекте и занимавшихся земледелием, скотоводством. Ученый говорит о частых нападениях на хеттов, которые, в свою очередь, в многочисленных хрониках называют каскейцев «кочевниками» и «свинопасами», объясняя это враждебным отношением. Борьба с этим соседом продолжалась, по мнению С.Х.Хотко, на протяжении всего периода существования Хеттской империи (ок. 1650–1200 гг. до н.э.): «Горцы не довольствовались небольшими пограничными набегами, но неоднократно угрожали самой столице хеттов – городу Хаттуса. В свою очередь, военные экспедиции хеттов в страну Каска на какое-то время сдерживали разорительные набеги» (26; С. 137). Оказавшийся в ситуации очевидной военной опасности для своего народа царь в одиночестве у костра мечется в поиске истины, пытаясь объяснить себе происходящие страшные события, отклоняясь порой в сторону философской трактовки искомого им обоснования: «Все в этой жизни взаимосвязано: хочешь света и тепла – плати за это костру дровами, а на войне – жизнью за место под солнцем, за счастье, за любовь…» (1; С. 186-187). И именно в продолжение такой обусловленности Каскар, грустно усмехаясь, понимает позицию своего противника: конечно, не мог иначе отреагировать Питхана, когда каски уже которую зиму нападают на хеттские земли, и потому есть предел терпению врага. Вот и продолжает свои рассуждения на этой почве Каскар, недоумевая по поводу имевшего место быть ранее братского сожительства двух народов, общности их языков и обычаев,

 264

имен и поселений, вылившихся в ходе развития истории в такую яростную взаимную ненависть.  Автор фиксирует наличие драматических моментов в жизни народов, в их взаимоотношениях со справедливым желанием разобраться в том, что было и, самое главное, – возможно, в том, что происходит между соседними народами в описываемый романом момент. В насыщенном уверенностью и патриотизмом, эмоциональном и обширном мысленном монологе царя касков читателю удается различить мотивацию, которой руководствовалось остававшееся до этого момента призрачным вражеское для хеттов племя, удается на какой-то момент занять сторону противника, понять его в его ненависти и надеждах и, тем самым, ощутить то, что адыги называют «псэ пыт», т.е. «наличие души» еще в одном из представителей древних предков.  Тем самым автор снимает остроту и безапелляционность исторического романного повествования переведением движения сюжета на полосу взаимного уважения и совместных поисков правды истории некогда воевавших друг с другом народами. Причем взаимообусловленная ненависть эта преподносится автором весьма образно и художественно-выразительно, словно воинствующий царь касков увлекается поэзией, профессионально облекая свои мысли в объемные эпитеты и метафоры. К примеру, говоря о том, что народ касков похож на море, которое «может всколыхнуть и легкий ветерок, а ураган превратит в смерч, и последствия будут ужасны», Каскар приходит к столь же образному обращению к противнику Питхане о том, что «Игра волн печалит, Питхана, только берег. И нет жизни твоим надеждам и мечтам. Не будет хеттов ласкать тихая ласковая волна. Ураган желаний касков превратит в руины твое царство» (1; С. 191). 

 265

А уже знакомый нам по своим насыщенным мудростью монологам хетт Нажан в третьем романе цикла «Жизнеописания..» использует в качестве иллюстрации маленькое пламя, которое порождает на стене объемные тени, оказывается в состоянии небольшой силой своего робкого свечения увеличивать и уменьшать порожденные им тени. Проводя здесь же аналогию этой силе, в этом ее умении управлять индивидом, Нажан разъясняет присутствующим жизненную философию слабого человека и его судьбы, когда протяженность и насыщенность пройденного им пути целиком зависят именно от его стремлений, деяний и свершений, от того, насколько все, сотворенное его телом и духом, оказалось востребованным на занимаемом им земном месте и оказалось услышанным соприкоснувшимися с ним людскими сердцами.  Как раз в этом философском монологе персонажа в адрес пламени автор не обходится без таких, уже явно традиционных для его стиля, колоритных средств художественной выразительности, как сравнение и олицетворение: «Его тень будет блуждать в поколениях, как солнечный блик, несущий свет и тепло» (3; С. 68). Здесь имеет место продолжение часто выделяемой в научных трудах эпической традиции, отмечаемой многими исследователями адыгского фольклора, которая есть, по мнению М.А. Хакуашевой, «представление об очистительной и омолаживающей силе огня, представление, которое затем тянется до христианского чистилища» (25; С. 74).  И хотя иронично настроенные по отношению к своему сотрапезнику друзья воспринимают мудреца слегка насмешливо, тем не менее, несмотря на выпитое им, мудрость его речи признается. Порой он реально оказывается семантическим, несущим смысловую нагрузку фокусом изложения, руководителем и автором либретто славной оперы-трагедии, сюжет которой неоднократно усложнен за

 266

счет того, чтобы постараться оттранслировать все или почти все стержневые минуты национальной биографии. И хотя действительно, не всегда подкалывающие его соплеменники способны достойно оценить такого, подобного Нажану, персонажа. По сути, это находящийся в поиске истины, жизнеполагающий интеллектуал. Однако для современного читателя мудрость, живо иллюстрируемая в романах А.Х.Псигусова и активно вкладываемая им в уста его скромных персонажей, – очевидный и непреложный факт, радующий читательский глаз и тешащий читательскую мысль.  Столь же насыщены народной мудростью и присутствующие в романах диалоги. К примеру, в третьем романе «Жизнеописаний…» беседующий с соседом, плетущий корзины мастер обменивается с собеседником репликами, целиком состоящими из эпитетов и метафор, придающими художественную объемность аргументации коммуникантов. Так, в его рассуждениях нужда всасывает бедняка, как трясина, держится крепко за плетень говорящего, но порой отпускает из своей костлявой руки; спину гнет бедняк, как дикий осёл, и при этом раскисает, как хеттский сыр на солнце; сердце без тепла и радости твердеет, как поле без дождя, а «добрая улыбка блеснула на устах, как месяц во мраке, осветив внутренним теплом мужественное лицо» (3; С. 30). Или межперсонажный разговор применительно к особенностям человеческой личности, сопровождаемый соответствующими средствами выразительности: придирающийся к собеседнику ассоциируется со змеем, чувствующим перемену погоды своим скользким хвостом, а упрямящийся сравнивается с хоботом слона и т.д.  Либо во втором романе того же исторического цикла «Жизнеописания…» сын Каскара (Каталика), сосредоточено беседуя с мудрецом одного из племен народа касков, говоря о мщении, приходит к тому, что мыслящий старейшина предостерегает его от

 267

неуемного мщения и от преувеличенной ненависти: «Нельзя вносить зло в молодую душу – это опасно. Зло, подобно яду, отравляет рассудок. Страсть к мщению – это весла твоей мечты, и не надо наваливаться на них преждевременно и бесцельно, чтобы не поломать в бесполезных усилиях, не потерять веру, а за ней, как известно, гаснет и надежда» (2; С. 103). Подобное насыщение перлами житейской мудрости рядового диалога существенно обогащает повествование, приобретающее, тем самым, словесное изящество, явно выраженную как стилистическую, так и логико-семантическую декоративность (в значении «красочность»).  В качестве яркого образца аналогичного колоритного изложения можно привести диалог, состоявшийся в третьей книге того же цикла («Жизнеописаний…») между мечтающей сбежать от жестокого отца к любимому девушкой Хатипсой и ее мудрой служанкой Гузаной. Причем суждения, выдвигаемые второй в качестве аргумента для своей хозяйки, до боли знакомы каждой из нас в современной жизни, потому узнаваемы и применимы к нашим сегодняшним любимым. Советуя собеседнице подвергнуть избранника возможным испытаниям Гузана пугает ее возможностью прийти к неминуемой беде, напоминая часто осуществляемые сценарии развития отношений: «А вдруг он предаст твою любовь или, того хуже – охладеет, став хозяином твоего тела, подчинив тебя своей воле. Как пес с веревкой на шее, будешь на привязи его желаний» (3; С. 196). Проводя аналогию мужской породы с породой львиной, мудрая девушка отчаянно смело формулирует широко распространенную испокон веков закономерность мужской сути, столь узнаваемую нами, прекрасными в своей слабости, и сегодня: «Для них одни глаза красивее других, верность многолика и изменчива, как сама природа. Они любят добиваться чужого, но добившись того, что с трудом нашли, ищут других впечатлений. Так

 268

лев загоняет дичь на охотничьей тропе: вкусив одну жертву для удовлетворения своих желаний, тут же ищет другую» (3; С. 196).  Однако в ходе дальнейшего диалога объективные девушки закономерно приходят к тому, что все, сказанное в адрес могущих ошибиться мужчин, в полном объеме может быть отнесено и к женской сути, которой также движет изменчивое сердце и которая также может, напившись воды из одного колодца, соблазниться другим. Такие эмоциональные и, одновременно, логически-насыщенные, содержательные диалоги имеют место в историческом романе А.Х.Псигусова и являют собой, по сути, остов активно развивающегося сюжета, – изящную конструкцию, на которую художественно нанизываются составляющие романную сюжетику многочисленные линии. Именно благодаря таковым в их грамотном авторском воплощении они фактически являют собой четко прослеживаемую связующую нить, когда упоминаемые нами многочисленные сюжетные линии, переплетаясь, формируют некую цельность, плотно скручиваясь друг с другом единством и общностью обсуждаемых вопросов, чаще проявляющимися как раз в таких коммуникативных диалогичных  изложениях. В вышеприводимой в качестве примера сюжетной линии данного романа («Жизнеописан